Доказательства: Повести - Валентин Тублин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бедняга, — сказал Амар. — Он сам на себя не похож. Как ты думаешь, он не заболел?
— От такого немудрено и заболеть. Но наш Антуан не из тех, кто переживает, из-за того, что приходится пустить немного лишней крови, а? Положи его на скамью и накрой скатертью. Я сбегаю за доктором.
«Что тут делал этот пройдоха Герон? — думает член Комитета общественной безопасности Амар, сидя рядом с укрытым скатертью Фукье-Тенвилем. — За ним надо проследить…» Затем мысли его обретают иное направление.
Он, конечно, не сомневается в том, какое решение примут присяжные, но все же… С досадой глядит он на Фукье-Тенвиля — в такой момент сдали нервы. Присяжных подбирал он. И Амар вспоминает шутку Вулана. «С такими присяжными, — сказал Вулан, — любой подсудимый более мертв, чем славный наш Людовик Шестнадцатый».
«Что ж, — бормочет Амар, — одного мы свалили. Теперь очередь другого, поважней!».
Из-за дубовой двери, украшенной восемью львиными головами, по-прежнему не слышно ни звука.
* * *Оставшись одни, они торопливо разошлись по углам, укрылись за искусственной броней отрешенности, словно даже не узнавая друг друга. На самом же деле — и каждый из них понимал это — мнимая отрешенность возникла как раз потому, что они знали друг друга слишком хорошо, и разобщенность нужна была каждому лишь для того, чтобы выиграть время и воздвигнуть внутри себя некий барьер, который затем предстоит преодолеть. В то же время наличие этого барьера должно будет знаменовать и борьбу с собой, и сомнения — так было всегда, когда присяжные собирались вместе. Они уже привыкли, кто с большей, кто с меньшей степенью готовности, к роли людей, взвешивающих на ладонях своей совести жизнь и смерть существ, им подобных, но еще не привыкли делать это равнодушно. Но сегодня, к чему бы они там ни привыкли, случай был совершенно особый, и смущение, которое они испытывали, лишний раз подчеркивало сложность предстоявшей им задачи и те трудности, которые нужно было преодолеть каждому из семерых на пути к решению. Пожалуй, никто из них не сомневался, какой приговор произнесли бы любые другие семеро присяжных, и уж абсолютно никто не сомневался, какого приговора ждут от них. Но именно это знание будило в душе каждого какие-то свои опасения, свои сомнения и свою тяжесть. Все-таки до сих пор им приходилось осуждать на смерть людей, которые были для них чужими, людей, в отношении которых можно было хотя бы допустить, что они являются агентами двора, Питта и Австрии. На этот раз они должны признать, что и среди самых искренних патриотов может завестись гниль измены, и доказать это, признав виновными Дантона, Демулена, Фабра и Эро, а это почти то же, что признать виновными самих себя.
И они молча ходят вдоль стен.
Они ходят вдоль стен, задевая друг друга и не замечая этого. Они мучительно ищут выхода, которого нет. Все эти дни они понимали, они знали даже, что эта минута настанет — минута, когда каждому из них придется произнести свой приговор. Но пока процесс шел, пока он длился, можно было забыть, не думать об этом, не переживать и не мучиться сомнениями, потому что решать надо будет потом, когда придет последняя минута.
Теперь она пришла.
Они знали друг друга хорошо. Даже, может быть, слишком хорошо. Они знали также многое из того, о чем они никогда не говорили вслух. Они знали, что сейчас с той стороны дверей находятся люди, которые ждут, которые остались специально для того, чтобы дождаться, пока все они — семеро — не произнесут своего решающего, окончательного слова. Они не забывали и помнили все время, что их выбрали присяжными не случайно, не случайно именно их, и каждый из них должен был очень крепко подумать, если бы захотел произнести «нет, не виновны», и что те, за дверью, предоставляют им это время в общем-то лишь для того, чтобы они сами придумали для себя достаточно веские мотивы, по которым они непременно произнесут свое «да, виновны».
Этого от них и ожидали. Потом у них будет время, много времени, но только после того, как они произнесут то, чего от них ожидают. Оставшись затем наедине с собой, они смогут обдумать все возможные последствия своего решения.
Но и сами сомнения их были вовсе неодинаковы и касались различных предметов, а у присяжного Ренодена их не было почти совсем. Присяжный Реноден с самого начала процесса предвкушал наступление этой минуты, и если и жалел о том, что она наступила, то потому лишь, что, наступив, она уносила с собой мгновения сладостного ожидания; свершившись, оно, это ожидание, исчезало.
Маленький, совершенно лысый человек, бывший вне стен Трибунала мастером по ремонту музыкальных инструментов, острой непреходящей ненавистью ненавидел Камилла Демулена. Злопамятный, как и все не слишком умные люди, он не мог простить Демулену своего позора, того, как Демулен однажды поднял его на смех в клубе якобинцев. Реноден считал себя неплохим оратором, прирожденным политиком и стратегом. Неудовлетворенное тщеславие гнало его на трибуну всякий раз, как обсуждению подлежали государственные вопросы… пока однажды Демулен не сказал, что патриотизм Ренодена так же свободен от здравого смысла, как голова от волос. Дело едва не дошло до драки, но прозвище «плешивый патриот», прилипшее к музыкальному мастеру Ренодену, приходило на ум каждому, едва лишь Реноден появлялся на трибуне, и смех, самое неуловимое из оскорблений, сопровождал отныне любое его слово.
Музыкальный мастер Реноден по-прежнему не пропускал ни одного заседания клуба, но выступать он уже не мог. Отныне только одна мысль поддерживала его — мысль о мести. И теперь эта минута настала. Правда и справедливость восторжествовали. Лысый у Ренодена череп или нет — теперь это дело десятое. Теперь уже он, Реноден, сможет заявить в клубе, что лучше быть лысым патриотом, чем волосатым предателем, и все, кто не забыл черную гриву Демулена, поймут этот тонкий намек. Да, скоро у Демулена уже не будет возможности безнаказанно оскорблять патриотов. И как же это справедливо, что именно он, Реноден, призван воздать ему по заслугам. У самого Демулена, надо полагать, не возникало сомнений в том, что его ждет. Недаром, увидев Ренодена на скамье присяжных, Демулен потребовал отвода. Не тут-то было. Фукье-Тенвиль — настоящий патриот — не дал себя провести, одурачить ссылкой на формальное право. Ибо, заявил он, истинной невиности не страшны никакие обвинения, тогда как преступная виновность всегда и всюду будет выискивать лазейки и отговорки.
«Да, он не зря волновался, этот Демулен», — думает присяжный Реноден.
Что же касается остальных, то ему, говоря по совести, их судьба безразлична. Она интересует его лишь постольку, поскольку они обвиняются вместе с его врагом. Более того, к некоторым из подсудимых он относится даже с уважением. К Дантону, например. Они не раз встречались, то в самом Трибунале, то в ресторане Мео, то в Якобинском клубе, — и ни разу Реноден не замечал со стороны Дантона никакого пренебрежения. Жаль, что Дантон связался с этим бездарным писакой, Демуленом. Впрочем, Фабр д’Эглантин тоже из этих, пишущих. Говорят, он осмеял в одной из своих бездарных комедий самого Робеспьера. Если это так, то и он получит по заслугам. Что же касается остальных, решает присяжный Реноден, самое умное и честное здесь — это присоединиться к мнению большинства.
Но Демулена он не отдаст никому.
Итак, присяжный Реноден, музыкальный мастер, посланный в Трибунал секцией Французских гвардейцев, первым приходит к определенному решению. Он перестает ходить вдоль стен. Он садится за длинный голый стол. Своим коллегам он заявляет, что уже составил мнение о виновности каждого из подсудимых.
Присяжный Ганнен смотрит на него налитыми кровью глазами.
— Смерть им! — хрипит он, и в его голосе столько ненависти, что спрашивать или сомневаться, какое решение он принял, совершенно излишне.
За все время существования Трибунала присяжный Ганнен принял участие едва ли не в каждом втором заседании и за все это время ни разу не сказал ничего иного, кроме «смерть». Некогда, еще до революции, он был зажиточным крестьянином, пока однажды его сеньор, герцог де Жирак, не отправился на охоту за перепелами. После той охоты зажиточный крестьянин Ганнен превратился в бедняка. Герцог де Жирак был немало возмущен, узнав, что один из его арендаторов посмел высказать недовольство, и вскоре Ганнен попал в тюрьму за оскорбление его светлости герцога, бывшего к тому же еще и епископом Ренским. В тюрьме не в меру строптивого Ганнена били каждый день. С тех пор что-то произошло в его большой и лохматой голове. Стоило при нем произнести слово «аристократ», как он тут же распрямлялся во весь свой огромный рост, словно ища врага. «Смерть» — было единственным, что он мог из себя выдавить, задыхаясь от ненависти, за что получил от судей прозвище Ганнен-смерть. Во время процесса он глаз не отводил от подсудимых. Все эти складно говорившие господа были аристократами, все до одного. И теперь Ганнен с недоверчивым, подозрительным недоумением поглядывает на всех, не в силах понять, в чем дело, за чем задержка. Ему было все ясно с самого начала, ясно и теперь: смерть аристократам! И он опускает на стол свой огромный кулак. Он говорит: «Смерть!»