Доказательства: Повести - Валентин Тублин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, цель, которую преследовал Фукье-Тенвиль, была достигнута за его, Сансона, счет. Но это был, конечно, отчаянный ход, который ясно обнаружил шаткость позиций государственного обвинителя, ибо крайние средства применяются лишь в критических случаях. Поэтому он мог бы вести себя вовсе не так заносчиво. Тон, который он позволяет себе в последнее время, попросту возмутителен, и с ним, Шарлем-Анри Сансоном, этот номер не пройдет, вот так. Он держал в своих руках людей и повыше рангом, чем государственный обвинитель, и тому не стоило бы об этом забывать. Не исключено, что однажды ему доведется увидеть и Фукье-Тенвиля привязанным к поворотной доске гильотины.
Было бы весьма занятно дожить до этого момента.
Интересно, где же его дом? Не так уж он и пьян, чтобы не найти его. Он любит свой дом и хочет поскорее попасть к себе домой, чтобы забыть обо всяких там Фукье-Тенвилях. У Фукье-Тенвиля, к слову, никогда не было своего дома, а такой, как у него, Сансона, ему и не снился. Фукье-Тенвиль живет на казенной квартире в Консьержери, и если он потеряет должность, то ему придется спать на улице. Он целиком зависит от своей службы, этот наглец, она дает ему и жилье, и заработок. И то и другое намного хуже, чем у Шарля-Анри Сансона. Отсюда объяснимо чрезмерное усердие гражданина государственно-го обвинителя: вне своей должности он ничто, поэтому, чтобы сохранить ее, он готов на все. Иное дело Шарль-Анри Сансон. Не говоря уже о том, что его заменить совсем не так просто, как Фукье-Тенвиля, он может в любой момент отказаться от своей должности. Да, он может себе позволить уйти в отставку, и он поступит так, если дело дойдет до крайности. До конца его дней ему есть на что прожить безбедно, и ему самому, и прислуге, и всей семье. Вот почему он может вести и всегда ведет себя независимо, не то что этот выскочка Фукье-Тенвиль.
Плевать он на него хотел.
И Шарль-Анри Сансон действительно плюет — вот так.
Но самое главное еще впереди. Этого самого главного никто не знает. Никто на всем белом свете, лишь он один. И Шарль-Анри Сансон улыбается в темноте ужасно хитрой улыбкой. Есть одно дело. Одна, так сказать, деталь. Никто не знает, никто не ведает, только он. Шкатулка имеется, а в ней… Не драгоценности, нет. Но если бы кто-нибудь знал… пожалуй, это стоило бы не меньше, чем золото. Но об этом никто не знает. И не узнает никогда. А если кто и узнает, то произойдет это тогда, когда ему уже будет все равно. Он еще здоров, он проживет, надо полагать, немало. Так что его секрет еще долго останется секретом.
Его записи, его дневник…
Иногда это две-три строчки, иногда — одна, иногда — несколько страниц. И если бы Фукье-Тенвиль знал, что он будет описан, выведен в этих тетрадках, ой трижды подумал бы, прежде чем говорить таким тоном.
Сегодня предстоит много работы. Сегодня дело не ограничится двумя строчками. Страницы, пожалуй, не хватит тоже. Потому что он опишет все по порядку, с самого начала. С того момента, как Амар, Вулан и Давид принесли Фукье- Тенвилю из Конвента донос Лафлотта. Он опишет, как задрожали от радости волосатые руки государственного обвинителя, когда он читал этот документ, лишавший осужденных последних надежд на спасение. Он опишет судорогу презрения, которая передернула лицо Дантона, и его слова, обращенные к Вулану, Амару и Давиду, его слова о наемных убийцах, которые подрядились преследовать настоящих революционеров до самой смерти. Он опишет Камилла Демулена в тот момент, когда Фукье-Тенвиль с многозначительной улыбкой остановился, назвав и. мя Люсиль Демулен среди главных заговорщиков Люксембургской тюрьмы.
— Подлецы! — закричал этот несчастный. — Вам мало моей смерти, вы губите и мою жену! — и рухнул, как подкошенный, на скамью.
Он опишет Дантона, поднявшегося во весь свой огромный рост, его руки, простертые в безнадежном порыве к галерее, и его рев: неужели народ выдаст лучших своих друзей палачам! Он опишет ответный рев трибун, невесть откуда появившуюся золотую молодежь в вызывающе щегольских нарядах, опишет свалку на трибунах и пронзительный голос мальчишки Карно: «На фонарь эту сволочь Фукье-Тенвиля!»
Он опишет, как задрожал от страха этот наглец, какое у него было красное растерянное лицо, как вскочил он со своего места и прерывающимся от страха голосом потребовал применения декрета. И то, как рванулись вниз галереи, как бежали из зала судьи и как национальные гвардейцы, примкнув штыки, едва отбили осужденных. И как четверо дюжих солдат не смогли справиться с Камиллом Демуленом, отбивавшимся скамьей.
Он опишет все, что видел, так, как это было на самом деле, и это будет лучшим ответом Фукье-Тенвилю, какой он может только дать.
Зал пуст. Теперь он действительно походил на поле битвы или, еще вернее, на место стихийного бедствия. Похоже, что над залом дворца Правосудия пронесся смерч, ураган или небывалой силы тайфун, который сломал деревянные ограждения, опрокинул скамью, разметал бумаги и заставил бежать людей. И теперь в этом зале, еще недавно переполненном, живом, забитом до отказа, голо и пустынно. Только воздух, тяжелый и спертый от многотысячного дыхания и не успевший уйти через широко распахнутые окна, тот же, что и прежде.
Ветер лениво трогает легкие листки; подобно сброшенным, ненужным перьям, они белеют повсюду. Еще совсем недавно к этим листкам прикасались человеческие руки, на них с надеждой или с отчаянием останавливался взор. Теперь они лежат бесполезной грудой мертвых мыслей и не имеют никакого значения.
Не об этом ли думает государственный обвинитель Фукье-Тенвиль? Он сидит, привалившись боком к своему прекрасному бюро, и никак не может привыкнуть к тому, что самый важный в его жизни и его карьере процесс уже закончен, что все кончено и не повторится никогда и никакие сожаления уже не имеют никакого смысла, как не имеют смысла слова, написанные на белых, повсюду разбросанных листках бумаги. Дело завершено, и единственное, что ему еще оставалось, это подождать, пока присяжные, удалившиеся в комнату за массивной дубовой дверью, вынесут свой окончательный приговор.
Только сейчас он понял, как он устал. Это было даже не то слово — устал. Он просто выдохся. Руки и ноги у него налились и одеревенели, мускулы лица сводила судорога. Он отдал этому проклятому процессу все свои силы, все без остатка, и теперь чувствовал себя так, словно его провели, обманули, и вместо подъема, который он всегда в таких случаях испытывал, он не ощущал ровным счетом ничего, кроме мучительной усталости и пересохшего горла.
Он сидит. Ему бы радоваться — ведь это идут сейчас те самые минуты, которых он ждал всю жизнь. Еще сегодня по всей Франции разнесется весть об окончании процесса и о той роли, которую сыграл в этом процессе он, Фукье-Тенвиль.
Но он не радуется. В эти самые для него великие минуты наивысшего торжества, его победы и славы, он сидит, устало и равнодушно глядя в пустой и враждебный зал, по которому бесшумно движется человек в серой, до ушей натянутой накидке.
Он узнал этого человека, но понял, что человек предпочитает быть неузнанным, и согласился не узнавать его. Человек неспешно и словно даже не производя никаких усилий передвигался по залу, время от времени поднимая с пола то один, то другой листок. Человек двигался, не глядя по сторонам и в то же время явно что-то выискивая, и в ту минуту, когда он проходил мимо Фукье-Тенвиля, тот произнес: «Это здесь». Человек, ничуть не удивившись, кивнул и протянул руку, и в эту руку, обтянутую серой нитяной перчаткой, Фукье-Тенвиль вложил скомканный лист бумаги. Тут же реальность исчезла, ибо так было надо, — время вернулось вспять, появились переполненные трибуны, зал ожил, но все заслонено было искривленным лицом Камилла Демулена. Длинными тонкими пальцами он комкал лист с начатой, но ставшей уже бесполезной речью и бросил этот комок прямо в лицо государственного обвинителя. Человек в сером бережно и даже с лаской разгладил листок и показал, и Фукье-Тенвиль закивал, с усилием наклоняя голову, — узким стремительным почерком Камилла там были написаны две строки латинского текста. «Я возьму это», — сказал серый человек, и опять Фукье-Тенвиль понял, для кого, и сказал: «Да, конечно». Про себя же он подумал: «Тому, кому этот листок предназначался, вряд ли будет приятно». На что серый, плавно уплывая к двери, бросил, не оборачиваясь: «Ну, уж это точно — вряд ли».
Затем снова все исчезло, и он даже не мог сказать, насколько, а когда он вернулся из забытья, рядом с ним стояли Амар и Вулан. Они что-то говорили ему, широко раскрывая рты, а он ничего не слышал, и только в горле у него першило. Он шевельнул губами и произнес одно слово — и тут же Вулан налил ему полный стакан вина, который прошел в горло как в песок, и второй, и третий, и по мере того как стакан за стаканом вливались в него, все утончалась и утончалась пленка, застилавшая ему глаза. Он уже слышал ржавый хохот Вулана и тонкий, как лезвие, смех Амара… он даже пытался что-то сказать…