Собрание сочинений. Т. 19. Париж - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот вечер, когда Гильом с сыновьями и братом подошел к просторной мастерской, высившейся над Парижем, в окнах было темно и дом казался пустым. Лампы еще не были зажжены.
— Смотрите! Никого нет дома, — заметил Гильом.
Но из темноты послышался голос Франсуа, спокойный, чуть приглушенный.
— Нет, я здесь.
Он сидел за столом, оторвавшись от книги, так как уже нельзя было читать; опершись на руку подбородком, юноша мечтал, глядя вдаль, на Париж, который уже тонул в полумраке. Он проработал, не поднимая головы, весь день. Приближались экзамены, и он все время жил напряженной умственной жизнью. Казалось, в полутемной комнате витали мысли юноши, неподвижно сидевшего над книгой.
— Как! ты здесь, ты еще работаешь! — воскликнул отец. — Почему же ты не спросил лампу?
— Нет, я смотрел на Париж, — задумчиво ответил Франсуа. — Это просто удивительно: темнота постепенно спускается на город, как будто у солнца есть свои пристрастия. Дольше всего была освещена гора Святой Женевьевы, где стоит Пантеон, где так пышно расцвели науки и знания. Школы, библиотеки, лаборатории еще золотились в закатных лучах, а торговые кварталы уже тонули в тени. Я не хочу сказать, что светило предпочитает именно нас, учеников Нормальной школы, я только отметил, что его лучи задерживаются на наших крышах, когда весь город уже в темноте.
Шутка показалась ему забавной, и он засмеялся; чувствовалось, что он горячо верит в силу человеческого ума, что его жизнь посвящена умственному труду, который, по его мнению, один способен создать царство истины и справедливости, даровать людям счастье.
В комнате царила тишина. Огромный Париж погружался во тьму, становясь все чернее, необъятнее, таинственней. Один за другим вспыхивали огоньки.
— Зажигают лампы, — прибавил Франсуа. — Люди снова берутся за труд.
Гильом, который тоже замечтался, воскликнул, весь во власти своих дум:
— Труд… да, разумеется! Но чтобы пожать плоды труда, его должна оплодотворить человеческая воля… Существует нечто высшее, чем труд!
Тома и Антуан подошли к отцу, и Франсуа спросил от имени всех братьев:
— Что же это, отец?
— Действие!
Сыновья немного помолчали, подавленные торжественностью минуты, трепеща перед огромными валами мрака, наплывавшими со стороны смутно различимого гигантского города. Потом неизвестно чей молодой голос произнес:
— Действие и значит труд.
Тревога Пьера все возрастала, ведь он не мог так безмятежно, так слепо доверять брату, как эти трое юношей. В словах Гильома ему снова почудилось нечто загадочное и зловещее. И в сгустившихся сумерках, над темным городом, где зажигались лампы для упорного ночного труда, пронеслось веяние несказанного ужаса…
IVВ этот день в соборе Сердца Иисусова в присутствии десяти тысяч паломников должно было состояться торжественное богослужение. Церемония благословения святых даров назначена была на четыре часа. Задолго до этого срока Монмартр будет наводнен толпой, лавки торговцев священными предметами будут осаждаться покупателями; люди станут тесниться перед закусочными, — словом, это будет настоящая ярмарка; а над праздничной толпой разольется оглушительный звон главного колокола — «Савояра».
Когда утром Пьер вошел в мастерскую, Бабушка и Гильом сидели там одни; он успел уловить несколько слов и без зазрения совести спрятался за высокий вращающийся книжный шкаф и стал прислушиваться. Бабушка шила, сидя на своем обычном месте у широкого окна. Гильом говорил вполголоса, стоя перед ней.
— Все уже готово, матушка, это будет сегодня.
Побледнев, она выронила из рук шитье и подняла на него глаза.
— Вот как… Значит, вы решились.
— Да, бесповоротно. В четыре часа я буду там, и все будет кончено.
— Что ж, вы хозяин положения.
Наступила томительная тишина. Голос Гильома, казалось, доносился откуда-то издалека, словно из иного мира. Чувствовалось, что он принял непоколебимое решение, весь во власти своей трагической мечты, послушный идее мученичества, которая уже приняла определенную форму и прочно засела у него в мозгу. Бабушка смотрела на него своими светлыми глазами; эта героическая женщина состарилась, переживая страдания своих близких, была полна преданности и самоотречения, ее отважное сердце могла воодушевить только мысль о долге. Она входила в мельчайшие подробности его работы, ей был известен его ужасный замысел; она жаждала справедливости и, видя на каждом шагу вопиющие беззакония, принимала идею возмездия, она верила, что могучее пламя вулкана очистит мир, — она также верила, что человек должен мужественно дожить до конца свою жизнь, и не видела в смерти ничего доброго и плодотворного.
— Сын мой, — сказала она мягко, — ваш замысел созревал у меня на глазах, он ничуть не удивил меня и не возмутил, я считала, что это будет как удар грома, как небесное пламя, могучее и очистительное. Я всегда вам помогала, хотела быть вашей совестью, исполняла вашу волю… Но все же я должна еще раз вам сказать: вы не имеете права бежать от жизни!
— Напрасно вы это мне говорите, матушка, я отдал этому делу свою жизнь и не могу взять ее обратно… И разве вы больше не хотите исполнять мою волю, остаться в живых и действовать?
Не отвечая на его вопрос, она спросила его многозначительным тоном:
— Значит, бесполезно говорить вам о детях, обо мне самой, о нашем доме… Вы хорошо все обдумали, вы решили окончательно?
— Да, — ответил он кратко, и она продолжала:
— Хорошо, вы господин положения… Я останусь и буду действовать. Не беспокойтесь ни о чем, ваше завещание в надежных руках. То, что мы решили, будет сделано.
Они опять помолчали. Потом она спросила:
— В четыре часа, во время благословения?
— Да, в четыре.
Она сидела перед ним в своем простом черном платье, скромная и царственно величавая, и пристально смотрела на него. В ее светлых глазах отражалась мужественная решимость и глубокая печаль, — этот взгляд до глубины души потряс Гильома. Его руки задрожали, он спросил:
— Матушка, разрешите вас поцеловать?
— От всей души, сын мой. Хотя у нас с вами и разные задачи, вы знаете, как я вас уважаю и люблю.
Они поцеловались, и когда к ним подошел помертвевший от ужаса Пьер, Бабушка уже спокойно шила, а Гильом, как всегда, энергично расхаживая по комнате, наводил порядок на полках своей лаборатории.
Обычно завтрак подавали в полдень, но на этот раз немного задержались, так как поджидали Тома. Франсуа и Антуан уже давно пришли; они делали вид, что сердятся, и шутливо уверяли, что умирают с голода. Мария приготовила крем и кричала, что они все съедят и опоздавшим ничего не достанется. И когда появился Тома, его встретили дружным криком.
— Я не виноват, — заявил он. — Я сглупил и пошел по улице Барр; вы и представить себе не можете, в какую же я угодил толпу. Там, наверное, расположилось тысяч десять паломников. Мне сказали, что туда отправили столько же, сколько поместилось в убежище Святого Иосифа. Остальным пришлось ночевать на улице. И сейчас они завтракают, кто на пустыре, а кто и на тротуаре. На каждом шагу рискуешь кого-нибудь раздавить.
Завтрак прошел очень весело. Пьеру показалось это веселье чрезмерным и даже наигранным. Впрочем, сыновья не должны были подозревать, что в этот солнечный июньский день над городом витает ужасная, невидимая угроза. Но когда наступало молчание между двумя взрывами смеха, на минуту все омрачались, любящие сердца смутно предчувствовали надвигающуюся беду. Гильом добродушно улыбался, быть может, не так весело, как всегда, но говорил все таким же ласковым голосом. Зато Бабушка никогда еще не была такой молчаливой и серьезной в этом жизнерадостном кругу, где все ее слушались и уважали, где она царила, как королева-мать. Крем, приготовленный Марией, имел шумный успех; ее так захвалили, что она даже покраснела. И вдруг снова над столом нависла гнетущая тишина; в воздухе словно пронеслось веяние смерти, все побледнели, доедая сладкое блюдо.
— Ах, этот колокол! — воскликнул Франсуа. — Как он назойлив! Прямо голова трещит, того и гляди, лопнет!
Звонил Савояр, заливая Париж тяжелыми волнами густых звуков. Все слушали.
— И так будут звонить до четырех часов? — спросила Мария.
— Да, а в четыре, во время благословения, еще почище будет, — отозвался Тома. — Торжествующий, радостный перезвон!
— Да, да, — подхватил с улыбкой Гильом, — и тем, кто хочет сохранить барабанные перепонки, не мешало бы закрыть окна. И вот что печально — весь Париж, до самого Пантеона, хочет не хочет, должен его слушать, — так мне сказали.
Бабушка по-прежнему бесстрастно молчала. Больше всего во всей этой церемонии Антуана раздражали грубо намалеванные образки, которые жадно расхватывали паломники, — лубочные Христы с разверстой грудью и кровоточащим сердцем. Трудно вообразить что-нибудь более отталкивающее — такой отвратительный натурализм, такое грубое и низменное представление об искусстве. Из-за стола поднялись, разговаривая во весь голос, оглушительно рокотал колокол.