Жена Гоголя и другие истории - Томмазо Ландольфи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может быть, может быть. Но однако же я здесь.
— Здесь-то здесь, да этого еще мало. Обойдусь и без тебя!
— Ну-ну, я тебя понимаю: ты снова погрузился в холостяцкую жизнь — конечно, в чем-то она удобнее. И естественно, пока ты опять не привык ко мне или еще к какой-нибудь...
— Глянь-ка, мы еще и рассуждаем, да как складно! Знай: этим ты только все портишь. Последний раз тебя спрашиваю: с чего это ты такая паинька?
— Что-то я не понимаю: гадюка тебе не по душе, паинька тоже. Странно.
— Ничего странного, черт побери! Я так привык к тому, что ты постоянно меня изводишь и унижаешь, что, когда по чистой случайности этого не происходит, я настораживаюсь и жду подвоха.
— Значит, ты подозреваешь, будто я прикидываюсь такой тихоней, а на самом деле затаила какую-нибудь гадость?
— Не подозреваю, а уверен! Ну, почти уверен.
— Боже правый, это мне за грехи. Ладно, давай дальше.
— А дальше вот что. Я могу сказать, почему ты со мной такая паинька: потому что ты мне изменяешь!
— Я так и думала, что ты так подумаешь.
— Не морочь мне голову всякой белибердой. Это правда?
— Нет.
— Нет? Подойди к свету, посмотри на меня... Это правда?
— Нет. А позволь узнать, с кем это я должна тебе изменять?
— Не строй из себя дурочку: с Амброджо.
— С каким Амброджо?
— Ты прекрасно знаешь, с каким! С мужем твоей дражайшей подруги Анны.
— Ах да, конечно. Я догадывалась. Фу-ты, нелепица какая!
— Нелепица?
— Нашел на кого подумать: рожица с кулачок, весь сморщенный, а рот-то, рот как у мышонка!
— Ну и что?
— А то, что мне нравятся лица крупные, благородные, как у тебя.
— Ты считаешь, я все это вот так вот проглочу и не поморщусь? Разок попробовать готова каждая... даже лучше, если... Но я-то знаю: чтобы ты сделалась таким ангелочком, одного мимолетного грешка еще мало. Нет, здесь другое. Ты нутром чувствуешь, что виновата передо мной. А все потому, что, видит Бог, ты счастлива с ним. Все потому, что изменяешь мне, да, изменяешь!.. А коли так, то я снова спрашиваю: что заставило тебя приехать? Жалость? Долг?
Словом, как это часто случается в пылу ярости, давнишнее подозрение обернулось вдруг поводом, зацепкой. В одно мгновение я осознал, не без внутреннего смятения, что пустячная с виду зацепка становилась, уже стала для меня чем-то крайне существенным, жизненно важным. Теперь мне казалось, что я не успокоюсь, пока не выясню все до конца: изменяла она мне, изменяет?
Я принялся рассуждать: такая возможность, сказал я себе, в принципе была вполне вероятна, то есть, по сути, оставалась пока на уровне допущения, а следовательно, могла быть и одной из наименее вероятных. И ни к чему не вела (попытка рассуждать). Одновременно я думал о том, что все равно не смогу получить документального или свидетельского подтверждения своей догадки и что в лучшем случае вынужден буду довольствоваться стилистическим или текстовым анализом. Я схватил эту женщину за хрупкие плечики, такие нежные и гибкие, что, казалось, они вот-вот книгоподобно сложатся на груди, и жадно впился в нее взглядом.
— Ты изменяешь мне с Амброджо?
— Я же сказала: нет.
— А с другими? — (Но допустить, что она изменяла мне с другими, было еще невероятнее; думать так было гнусно и дико.)
— Нет.
— Может, что-нибудь добавишь?
— А что тут добавлять?
— Еще есть время оправдаться.
— В чем?
— Значит, все-таки ты виновата?
— Наоборот: совершенно невинна.
— Невинность всегда боязлива, невинный оправдывается, виноватый — никогда... Посмотри, посмотри мне в глаза.
— Смотрю. Только напоминаю, что этот опыт мы уже проводили.
Но что же мелькнуло в ее глазах? Пустота? Страх? Или низость? С одной стороны, точнее, с одной точки зрения, ее глаза светились чистотой и непорочностью, с другой... Разве не была эта смесь благородства, независимости, чуть ли не великодушного вызова, униженной гордости и почти ужаса свойственна любому человеческому взгляду? И еще: было или не было того, чего я боялся (хотя, может, это и не совсем подходящий глагол) всем своим нутром?
— Амброджо? — крикнул я.
— Амброджо! — бросила она отрывисто. Но в ее ответе не прозвучало ясной интонации, скорее в нем чувствовалась усталость.
И тут я наконец понял, что ни ее глаза, ни слова, ни мои трижды проницательные наблюдения ничего мне не дадут. Ответ таился не в ней, а во мне. Во мне самом, если и не на мой конкретный вопрос, мучивший меня еще несколько минут назад (первоначальное раздражение прошло, и во мне уже не было прежней желчности), то хотя бы на вопрос, касающийся общей ситуации, показателем которой, вернее, показателем зыбкости которой он стал... Как быть: может, и впрямь прогнать эту женщину подальше от себя? Или принять ее со всей ее двойственностью, ненадежностью, неопределенностью (что, с другой стороны, могло быть плодом моей фантазии)? Мне, и только мне, надлежало решить это. Помощи ждать было неоткуда, да и не от кого. Но именно решить-то я и не мог.
Я резко оттолкнул ее, однако успел подхватить, не дав удариться о кровать. Тут я разразился почти истерическим смехом.
— Амброджо! И ты подумала... ты подумала... Да плевать я хотел на этого Амброджо!
— Что ж, тем лучше, — небрежно проронила она в ответ.
— Э, нет, дорогая. — Тут я почувствовал, что почему-то заговорил шепотом, и снова перешел на крик.
— Ты что, действительно такая бестолочь? А может, ты того?.. Или снова издеваешься надо мной? Как ты не понимаешь, что могла и должна была приехать только при одном условии, с одним только даром в руках? Да, твой приезд имел бы смысл только в том случае, если бы ты принесла мне любовь!
— А с чего ты взял, что я не принесла тебе любовь?
Так она обычно отвечала в наши лучшие времена; это было уже чересчур! И не столько чересчур дерзко или нагло с ее стороны, сколько чересчур подходяще, то есть удобно для меня. Сейчас объясню. Я уже давно задумал и готовился как бы самоупраздниться, погрузиться на дно сумрачной действительности. Иными словами, я решил жить сегодняшним днем, превозмогая пока еще насущную для меня потребность упорядочивать вещи и события, толковать и предсказывать их ход (бесполезный и опасный багаж). Если же я еще не дошел или не сумел дойти в этом до конца, то единственно потому, что мне не представилось, скажем так, достаточно приемлемой возможности. И вот эта долгожданная возможность или подходящий случай наконец представлялись мне. В определенном смысле это был исключительный, решающий случай. От него могла зависеть и моя дальнейшая жизнь, коль скоро она была замешана в этой истории. Правда, все это казалось мне слишком уж легко и доступно. Так что же, воспользоваться этой возможностью или с негодованием от нее отказаться?
Я знаю, что поступил как трус. Хотя нет, меня скорее даже осенило (я действительно мог бы разом сбросить с себя свою дряблую ношу, свою гордыню). Судите сами: ведь все, что я сейчас так сбивчиво рассказываю, произошло каких-нибудь полчаса назад... Короче говоря, схватил я эту мою или не мою женщину и принялся неистово целовать. Она вся обмякла в моих объятиях и лишь привычно пробормотала: «Дурачок, дурачок!», далее — как обычно.
Но я все же не уверен, что был и остаюсь «дурачком». С другой стороны, я не хочу сказать, что она и вправду изменяет мне с этим Амброджо, нет, я хочу сказать... Что же я хочу сказать? Пожалуй, и я подчеркиваю эту мысль, иначе она показалась бы слишком поверхностной, вот что: если бы отречению от гордыни сопутствовали столь сладостные обстоятельства...
Перевод Г. Киселева
СМЕХ
1
Господин Т., как, впрочем, любой из нас, никогда не видел наемных убийц вблизи. Да и этого малого, что находился сейчас перед ним (появившись с должной таинственностью и должными предосторожностями), оказалось непросто заполучить, и если бы не помощь кое-кого из влиятельных людей...
Даже смешно, до чего он был похож на человека своей профессии, на наемного убийцу, каким мы все его представляем: в новенькой шляпе, надвинутой на глаза, в начищенных до блеска сапожках со скрипом, из нагрудного кармана выглядывает платок, развалистая походка и так далее. Но от этого его наружность, первое впечатление, которое он производил, не были менее страшными, менее угрожающими: одни глаза чего стоили — с поволокой и в то же время пронзительные, да и умные, ничего не скажешь, жестоко-озорные.
Он приблизился, настороженно ступая, сел на подлокотник кресла и вопросительно вскинул подбородок: дескать, что там у вас, выкладывайте.
— Я имею удовольствие видеть?.. — церемонно поинтересовался Т.
— Точно, он самый. Ну?
— Мне нужна ваша помощь.
— Нетрудно догадаться. Кого будем пускать в расход?
— О Боже! Вы меня пугаете. Неужели нельзя говорить обтекаемо?
— А зачем?
— Понимаю, понимаю. Ведь иначе...
— Иначе я не был бы тем, кто есть. Ну и кого же?