Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часть третья
Музыка в подтаявшем льду
как по писаномуПолучить медаль, не провалить рисунок… всё сбылось: получил, не провалил, но и вздоха облегчения издать не успел, голова пошла кругом – столько новых встреч, впечатлений, так его менявших и изменивших.
присматриваясь(экзамен с анализом крови для абитуриентов, вооружённых карандашами)Сошлись на подготовительных курсах.
Оседлали высокие круглые табуретки в захламленном рисовальном классе.
Потом и на экзамене уселись рядышком, локтями сталкивались – Файервассер, Шанский, Филозов, Соснин…
Нет, между Филозовым и Сосниным – Художник.
Отринув школярскую осторожность, жирным карандашом, словно ваксой, мазал. Чумазый гипс?! Мария Болеславовна за такую смелость по головке бы не погладила, хотя Соснин, понимая, что сосед его наверняка провалит экзамен, что чумазый гипс ему не простят, вдруг остро позавидовал столь естественной безоглядности таланта, не признающего обстоятельств, а Алексей Семёнович Бочарников, который пас их на курсах, всё чаще останавливался перед рискованной, если не самоубийственной для абитуриента карандашной живописью, потом с изумлением, но убеждённо вполне прошептал: Художник. С тех пор так и прозвали, Художником с большой буквы, превратили в имя собственное высказанную под напором нахлынувших чувств оценку. И вот он возил, возил по ватману мягким графитом, растирал пальцем грифельную мазню. Перемазался, как трубочист, как чумазенький чертёнок, стал на свой опус похож, Филозов, закатив глаза, не удержался хмыкнуть с издевательским торжеством – Художник! Но тот не слышал издёвок, не ловил насмешливых взглядов – увлечённо возил и возил толстым грифелем, растирал пальцем, обращая к тайной радости конкурентов героическую гипсовую плоть в тёмное мясное месиво… а я, а я стану художником? – пытался отгонять сомнения Соснин, с привычной воздушностью наслаивая штриховку; расселись-то они по вялой дуге перед головой Давида, вылепленной до кудрей нежными тенями.
Дотошный Файервассер готовился, высунув язык, хотя Шанский пророчески заметил, что чересчур противоречивая фамилия ему не сулит успеха – даже в припадке интернационализма приёмная комиссия не решится на зачисление. Шанский, маг кармического прогноза, безошибочно узрел в Семёне Файервассере классического соискателя еврейского счастья. Старательному сыну погибшего фронтовика ведь и прописанная инструкцией льгота не помогла, к идеологическому факультету и близко не подпустили. Повезло ещё, что в армию не забрили: с неудом за пятый пункт по профильному предмету – рисунку – отправится Семён со свойствами бетона химичить; вырастет до заведующего опытной лаборатории домостроительного завода.
Ну а Соснину его мягкая и нейтральная фамилия не бросала открытого вызова и помогла, наверное, протиснуться, как пошутил Шанский, в пятипроцентную норму. Соснин, пусть не совсем в ладу с академическим стандартом, и полутона наслаивал мягко-мягко – карандашом отмывал… из тумана проступали ноздри, губы, глазное яблоко.
Бочарников следил со скепсисом, потом кивнул.
А Шанскому кивнул сразу – Толька, хватавший новое на лету, быстренько схватил последние требования к экзаменационному рисунку и выглядел молодцом, рисовал как надо; к тому же числился белоруссом.
Кровь у Филозова была вне подозрений, и имя отменное – Владилен, он бога держал за бороду. Подвижнее ртути, болтливый, Филозов ёрзал на табуретке, ругал бездарные постановки из геометрических фигур, пустословие педагогов и хвастал, хвастал то ли изобретённым, то ли выуженным в незаслуженно забытом пособии строго-научным методом ровной жёсткой штриховки. Однако даже призмы, пирамиды и конусы, не говоря о головах античных богов или Давида, разваливались под нажимом твёрдого, как стальная спица, карандаша. И на экзамене штриховал по-машинному жёстко, ровно, словно ломаную жесть рисовал. Пожалуй, не жесть даже, что-то, что ещё жёстче, твёрже, как если бы перед ним не гипсовый Давид был, а его железная маска. О, Филозов, уверенный в своём успехе, завирально хвастал чёрт-те чем, уверял, к примеру, что у него на башке не одна, много макушек, бойко, как равный, шутил со студентами-архитекторами, а вдогонку курсантам военного факультета фортификаций, которых водили строем, с весёлым чувством превосходства выкрикивал: раз, два, три, пионеры мы, папы-мамы не боимся, писаем в штаны.
в списке поступившихХудожнику Бочарников выхлопотал-таки у коллег-традиционалистов проходную четвёрку с минусом, минус стал наградой за смелость. Соснину в экзаменационной лотерее выпала обтекаемая четвёрка, Шанского поощрили четвёркой с плюсом.
неудачникиФайервассера отвергли как инородное тело, но всё же отвергли не окончательно, приняли на строительный факультет.
А Филозову имя не помогло, и арийская стерильность его не спасла – провалился из-за железной штриховки с треском. И поделом: рисовал из рук вон плохо и реально мог похвастать только наглыми глазами прирождённого лидера.
строчка из славной биографии неудачникаФилозов временно облачился в тельняшку, робу спецфакультета фортификации, потопал своим путём.
упоениеПосле успеха на вступительных экзаменах вдохновлённый Соснин и подумать не мог, что пути их – его и Филозова – пересекутся. Тем более не предполагал такого попозже, когда провожал взглядом в институтском коридоре строй понурых курсантов, в котором узнаваемо покачивалась среди других наголо остриженная макушка… нет, не одна макушка, действительно не одна, не соврал.
До судьбы ли Филозова, случайного, хотя и с наглыми притязаниями знакомца, было Соснину теперь, в окружении по-настоящему ярких личностей?
баловень времени, балансирующий на гранях эпохЗаведующий кафедрой проектирования профессор Нешердяев с честью встретил резкий идеологический разворот, ознаменованный борьбой с излишествами – не впервые разворачивался, не привыкать.
В начале творческой биографии Виталий Валентинович увлечённо подпевал солистам левого марша – в конструктивистском журнале, где сотрудничал и совсем младой в те годы Роман Лазаревич Гаккель, только-только прибывший из Витебска вслед за великим Казимиром для завоевания столиц, обличал отсталые вкусы, славил чистоту, геометрическую непорочность объёмов, да и слова с делами не расходились: поставил на тонкие, как спички, ножки фабрику-кухню наждачной выделки с ленточными окнами и плоской крышей.
Почуяв, однако, властную тягу к Большому стилю, Нешердяев ненадолго затих, чтобы затем прослыть напористым возрожденцем. Серию его палладианских реминисценций в духе лоджии дель Капитанио, виртуозно набросанных на зернистом ватмане угольным – итальянским – карандашом и сангиной, наградили академической медалью, поощрили заграничной поездкой. Ширилось освоение классического наследия и ретроградская мастерская-школа во главе с долгожителем-мэтром, ощутившим вдруг с талантливым попутчиком прочное родство душ, подняла Нешердяева на щит. Он подумывал даже перебраться в Москву, чтобы примкнуть к своевременно обретённым единоверцам, но война помешала, занялся маскировкой исторических памятников и вновь достиг высоты – кто знает, может быть, именно Нешердяевская изобретательность спасла от бомб и снарядов шедевры Растрелли, Росси? После победы Виталий Валентинович развивал успехи: делаясь кумиром молодёжи, преподавал, увлечённо, как всегда, рисовал, в соавторстве с ассистентом Гуркиным возводил пригородный вокзал с гротами, консультировал проект большого пышного здания на месте Троицкой церкви, прозванного «гимном колоннам». Когда же руль опять крутанули, да так, что идейные устои попадали, Виталий Валентинович улыбчиво втолковывал коллегам, студентам, что, объективно говоря, орнамент устал, что многоколонные излишества наследия справедливо разъярили Хрущёва, так как перевалили за экономически доступную грань, а теперь восстановится рациональное равновесие.
Но не был хамелеоном, отнюдь.
Всего лишь гладко объяснял неизбежное, судил спокойно, уважительно к чужим взглядам, подшучивал и над своей юной непримиримостью, без которой его б в конструктивистскую секту не взяли; детская болезнь левизны – улыбался Виталий Валентинович. По правде сказать, все произведения его из идейно-враждебных периодов, включая даже угловато-плоскую фабрику-кухню, напоминали его слова – обтекаемые, не задевающие. Да, порох Нешердяев не изобретал, лишь компоновал грамотно; без страсти, без срывов в крайности. Зато не шарахался, не каялся, не подлаживался продажно. С достоинством встречал перемены, комфортно располагаясь во всяком времени.