Горение. Книга 1 - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
20
Преемник убиенного Егором Сазоновым министра Плеве — Петр Николаевич Дурново пришел в кабинет главного карателя империи путем, в какой-то мере отличавшимся от того, которым следовал предшественник.
Будучи рожден в семье потомственного, а говоря точнее, столбового дворянина, отсчитывавшего свой род со времен Мономахового колена, Петр Дурново воспитывался иначе, чем Вячеслав Константинович фон Плеве. Если тот фактом вознесения своего рода был обязан умелости остзейских предков, которые были званы и ценили коих за тщательную исполнительность, то Дурново высоко ощущал свою исключительность — первый Романов целовал крест на служение старым, именитым боярам, то есть, в частности, им, Дурново.
Окончив Морское училище, которое давало образование широкое, петровское, плавая гардемарином по океанам долгие четыре года, юный Дурново имел достаточно времени и книг, чтобы выстроить свою концепцию власти. Он относился к этой своей концепции, как к абсолюту, истине в последней инстанции.
В своих построениях гардемарин Дурново исходил из того, что дух России времен Калиты, когда каждый князь тщился построить государство из своего удела, зиждился на позиции ложной: князья считали, что княжество для них существует, а не они для княжества. Широта конечно же в этом была и определенного рода богемистая лихость: «Хозяин — для дома, а не дом для хозяина»! Историческое развитие, однако, восстало против этой преемственности византийских, если даже не вавилонских, традиций. Поскольку предки Дурново призвали на царство Романовых, поскольку они созвали Земский Собор, признавший новую династию, как символ объединенной России, то именно тогда и утвердился постулат: «Царь — это идея русской власти, смысл ее государственного устройства».
После того как Дурново со своим фрегатом отстоял в Лондоне три месяца, горделиво думал: «Наше самодержавие куда как более демократично, чем британское; у них лишь писаки побойчее, изящней смогли объяснить, что к чему, а наши этой легкости не учены, наши во всем высший смысл ищут».
Он думал так оттого, что, поработав в Британском музее, побеседовав с британскими знакомцами такого же, как и он, уровня, спокойно уверовал в отправные, основополагающие данности: смысл власти в том заключен, чтобы управлять подданными. «Самодержавие» — вздор, доромановские штучки, леность удельных князьков! «Само» ничего не дается, все нужно брать, организовывать, охранять, всем надо править, все должно устремлять, всех благодарить, карать, миловать, а все это немыслимо без того, чтобы предвидеть, а один предвидеть — хоть семи пядей во лбу — не может: штаб нужен, потребны новые разумовские, меншиковы, шафировы, волынские, минихи, ястржембские».
Дурново понял, что власть, коли только не полностью бездействует, так или иначе свое предназначение исполняет, невзирая на качественность тех или иных поворотов, смен курсов, обычных благоглупостей и редких озарений. Поскольку самодержавие — есть идея власти, то полномочия — на самом-то деле — и определяют смысл государства. А полномочия даны для того, чтобы управлять. В чем смысл управления? В том, чтобы ко времени указать и постоянно взыскивать исполненное. Умный управитель обязан отделить себя от тех, кто исполняет; всякое приходится в государстве исполнять, от иного-то и в бане не отмоешься, иное деяние похуже тавра.
Дурново считал, что основоположившее романовскую Россию есть обязанность приближенных не только высказывать свою точку зрения, но и отстаивать ее; давать советы — легко, это вроде бы со стороны; нет, коли ты рожден править, беречь то, что тебе досталось, — изволь не советы давать, а действовать, сильною рукою действовать; памятуя о прошлом, надобно стремиться в будущее, ибо только такого рода устремленность гарантирует силу твою и твоих потомков, а человек жив думою о детях, не о себе.
«Господи, — вздохнул Дурново, устраиваясь поудобнее в экипаже — ехал в Царское Село, решил не на паровозе, а на дутиках, времени, слава богу, хватало, — но ведь я в безвоздушном пространстве. Я так один думаю. Фредерикс? Ему сто лет. Члены Государственного Совета? Из них песок сыплется, они не способны к решениям, им и думать-то лень. Они, верно, об одном лишь и мечтают: „Дали б дожить свое, после нас — хоть потоп!“ Вокруг государя тупицы, грамоте не учены, плохих кровей, от юрких взятки берут. Неужели погибла Россия? »
И пожалуй, впервые после того, как сел в кабинет убиенного министра, Дурново признался себе в том, что дело — проиграно, что стропила хрустнули, дом рушится и спасения ждать неоткуда. Он, впрочем, видел выход: наступила новая эпоха, век машинной техники; родилась идеология, настроенная на нужды коллектива работающих; на смену лампе-«молнии» пришло электричество, экипажи уступают место авто; земли стало мало — начинают баловать с летательными аппаратами.
Дурново снова вспомнил министра двора Фредерикса: старик рожден в 1838 году, когда еще Лермонтов был жив, когда Некрасов еще только грамоте учился, а Репина и не было вовсе; «Господи, — говаривал он в кругу близких, — какое же было раньше счастье: ни дымов фабричных, ни лязга конок — спокойствие было и разумная постепенность».
Дурново подумал: «В этом весь ужас. Старики пытаются подмять процесс развития под себя, под то, что им привычно, а сие — невозможно; в этом — погибель».
Он вдруг услыхал свой голос, усмехнулся, поймав себя, что подумал о Фредериксе, как о дремучем дедушке. «А самому-то шестьдесят… — Но скорый его политический ум выгородился, оправдал себя: — Он сухопутный, а я моряк, мы, флотские, до старости молоды, нам надобно постоянно хранить широту ума, ибо флот впитывает новое быстрее всех, перед техникой преклоняется, понимая ее надобность и силу».
Порою Дурново думал, что если бы государь созвал Земский Собор, а не мифическую думу, то можно было бы достичь успокоения и вывести Россию — не на словах, а на деле — в разряд воистину великих держав. Но он трезво и горестно отдавал себе отчет в том, что его коллеги по кабинету, все эти мумии, все эти Фредериксы, Игнатьевы, Икскуль фон Гильденбарды, Урусовы, Шуваловы, предложи он подобное вслух, освищут, объявят недоумком, установят опеку, сожрут и выплюнут. Пойди он с этим к революционерам, даже самым умеренным, таким, как профессор Милюков, шарахнутся, заподозрят в провокации, ославят как шпиона и черносотенца.
— Не сливки везешь, в масло не собьюсь! — крикнул Дурново кучеру, сидевшему на козлах, в окружении двух филеров. — Можно б и побыстрей!
Вернувшись от государя (был приглашен к обеду; самодержец ел, как думал — тягуче, без аппетита, с немецкой сосредоточенностью), Дурново ощутил в себе желание действовать немедленно, сейчас же, круто, смело.
«Если я не скручу — никто не скрутит, — сказал он себе, — надобно выстоять, удержать, как есть, потом можно думать, как дело исправить. Сейчас — скрутить! И без эмпирей — делом!»
Вызвал начальника Особого отдела, спросил о связях с зарубежными службами. Попросил составить справку — чем могут помочь.
— К послезавтрему подготовьте материалы, — сказал на прощанье.
— Не успеть, ваше высокопревосходительство. Берлин уламывать придется.
— Не придется, — уверенно ответил Дурново, — им своя головушка тоже, небось, не полушка.
Говоря так, он исходил из опыта не жандармского, узколобого, но государственного. Он исходил из того, что если раньше прусским, британским и австрийским службам можно было смотреть сквозь пальцы на шум в России, извлекая при этом определенную политическую и, особенно, экономическую выгоду, то ныне, когда дело оборачивалось не чем-нибудь, а социальной революцией, здесь уж шутки побоку: интернационалу обездоленных всегда противостоит крепкое, хоть и малочисленное, сообщество властвующих. И если обездоленные лишены средств, опыта, армейских соединений, полицейских навыков, то «союз сильных» до последнего своего часа сохраняет могущество, и не какое-нибудь, а государственное — ему, этому «союзу сильных», другие государства, соседние в первую очередь, в момент социальных кризисов не могут не помочь — что вместо старого будет, одному богу известно; новое — даже за границей — всегда требует соответствия, а кому интересно об этом самом неведомом «новом соответствии» думать! Лучше уж так дожить, как привычно, пусть потомки об новом думают, на то они молодые, потомки-то, — лоботрясы, ленивцы и баловни.
(Пустили б пораньше к пирогу — не лоботрясничали, только кто свой пирог отдает без понуждения?! Сыну — можно, а ведь потомков-то тысячи, и все жадно смотрят — своего хотят! )
Начальник Особого отдела доложил Дурново ответы, полученные из Берлина и Вены; англичане ограничились устной информацией; французы позволили себе сообщить сущую ерунду об анархистах-бомбовиках.
«Все верно, — подумал Дурново, листая письма, — Германия и Австрия будут помогать, потому что они — приграничные, они и тревожатся. Да и потом, у них под ногтем такая же боль сидит, как и у нас, — с поляками, например. Кайзер в Познань сколько миллионов вколотил, сколько немцев туда отселил?! Или Вена — в Краков и Львов. Они заинтересованы в нас, французы — живчики, спекулянты, черномазики — временят. Да — недолго! Стоит государя подтолкнуть, лишний раз кайзеру ручку пожмет, под фотообъективы станет, в синема покажут современный русско-прусский парад — испугается француз конкуренции, прибежит».