Литературная Газета 6522 ( № 34 2015) - Литературка Литературная Газета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Верно, среди тех, кто высоко ставил Куприна в 1900-е годы, Куприна именно как художника, и в этом качестве противопоставлял его тогдашним кумирам и властителям дум – Горькому и Леониду Андрееву, был Лев Толстой: «Я самым талантливым из нынешних писателей считаю Куприна…» Или, по записям П.А. Сергеенко, о рассказе Куприна «Allez!»: «Как всё у него сжато. И прекрасно. И как он не забывает, что и мостовая блестела, и все подробности. А главное, как это наглядно сдёрнута фальшивая позолота цивилизации и ложного христианства».
Всё приведённое выше и многое другое, что высказали старшие и младшие современники писателя, всё-таки, при всех оговорках, свидетельствует о том, что Куприн не просто даровитый беллетрист, писавший второпях, хлёстко и поверхностно, а крупная художественная величина «на все времена». Как и у всех значительных писателей, что-то у Куприна сильнее, что-то слабее, что-то в потоке времени обветшало, в каких-то вещах было нарушено художественное равновесие, столь важное для совершенства, в каких-то выветрилась так называемая актуальность (скажем, в широко когда-то читаемых «Молохе» и «Поединке»). Но наиболее значительные работы Куприна – это, как правило, рассказы, – уже в большом пространстве исторического времени сохраняют все свойства высокого искусства. Даже Бунин, у коего были существенные претензии к искусству Куприна, замечал: «Я всегда помнил те многие большие достоинства, с которыми написаны его «Конокрады», «Болото», «На покое», «Лесная глушь», «Река жизни», «Трус», «Штабс-капитан Рыбников», «Гамбринус», чудесные рассказы о балаклавских рыбаках («Листригоны» – В.С. ) и даже «Поединок» или начало «Ямы»…» И к этому следует добавить ещё одно бунинское соображение: «Я только восхищался разнообразными достоинствами рассказов, тем, что преобладает в них: силой, яркостью повествований, его метким и без излишества щедрым языком…» И как верно всё это!
Для того чтобы подобные достоинства воплотились в слове и во всем, что со словом связано, были необходимы некие собственно купринские повествовательные свойства и качества: от жанровых пристрастий (преимущественно небольшой рассказ), от выбора сюжета, фабулы, интриги, композиции, конфликтов до персонажей и ситуаций. И всё при обязательном условии честности, при отсутствии заигрывания перед читателем, потрафления царящим вкусам или безвкусице, и того, что Бунин называл «дешёвой идейностью».
В своей удивительной «Истории русской литературы» Д. Мирский (хотя книга впервые появилась на английском языке и вплоть до нашего времени не была известна на родине), касаясь Куприна, заметил нечто существенное и формально-родовое в художническом складе писателя, к тому же чрезвычайно редкое в нашей литературе: «Его прельщали сюжеты «вестернского» типа, построенные (в отличие от русских сюжетов) на действии, на острых ситуациях, с быстро развивающейся интригой». И ещё о чём столь точно написал Мирский – о «романтической и героической тональности» купринских сочинений. Такая тональность весьма редка в русской литературе вообще, а уж во времена Куприна – и говорить нечего. Подобная тональность, вместе с другими свойствами манеры Куприна, так привлекала и привлекает, любовно привлекает читателя.
Куприн очень любил в жизни и в искусстве «человека играющего», играющего с собой, с людьми, с жизнью, с судьбой. Отсюда такая тяга к актёрам, циркачам, лётчикам, воинскому миру с его безусловными условностями, к борцам, силачам, рыбакам, контрабандистам. Ибо в такого рода натурах не могут не присутствовать отмеченные Мирским романтичность и героизм. Вот почему Куприна привлекали Александр Дюма-отец, Киплинг, Джек Лондон, Гамсун. Эти писатели, их персонажи, несмотря на всю «заграничность», были для Куприна родными. Родными человечески и художественно. Последнее особенно важно.
Сочинения Куприна «переполнены» людьми. Этому не мешает малое пространство рассказа. Русские и иностранцы, старые и юные, мужчины и женщины, дети, представители различных классов и сословий, люди севера и юга и прочее, и прочее. (Кстати, животные – отдельная и крайне важная тема художественного созерцания Куприна, вспомним хотя бы рассказы «Белый пудель», «Изумруд».) Все эти персонажи являются не пресловутыми типами, а индивидуальностями, людьми, живыми людьми , а не идеями, тенденциями и проблемами. У Куприна индивидуально живое начисто побеждает «типическое», столь важное для традиций русской литературы. Здесь он был нов, неожиданнен и очень ярок. Причём индивидуальность воплощена в особой своей неповторимости. Этой важнейшей стороны художественного мира Куприна коснулся его старший современник, поэт и мыслитель Иннокентий Анненский. В посмертно опубликованной статье «Эстетика «Мёртвых душ» и её наследье» поэт писал: «Дело в том, что в каждом из нас есть два человека, один – осязательный, один – это голос, поза, краска, движение, рост, смех.
Другой – загадочный, тайный.
Другой – это сумеречная, неделимая, несообщаемая сущность каждого из нас. Но другой – это и есть именно то, что нас животворит, и без чего весь мир, право, казался бы иногда лишь дьявольской насмешкой.
Первый прежде всего стремится быть типом (здесь и далее курсив И.А.) без типичности – ему зарез. Но только второй создаёт индивидуальность .
Первый ест, спит, бреется, дышит и перестаёт дышать, первого можно сажать в тюрьму и заколачивать в гроб. Но только второй может в себе чувствовать Бога , только второго можно упрекать , только второго можно любить , только второму можно ставить моральные требования , и даже нельзя их не ставить…» И рядом – о нашем герое: «Странно бы, кажется, среди наследья гоголевской эстетики искать Куприна. Но бес неумирающего Гоголя щекочет и этого писателя. Тип хотел бы слить у него воедино побольше индивидуальностей и весело царить над ними. Но художник то и дело сбивается с ноги. Мораль ломает ему перегородки, и тип поневоле должен прятаться, жить под чужим именем, а иногда, как в «Яме», даже и вовсе без всякого имени, просто в виде какой-то упорной телесности, невыносимо властной, однако, среди самых разубедительных силлогизмов, и живой…»
Из всего написанного и сказанного за долгие годы, может быть, приведённое суждение гениального лирика – самое глубокое и точное определение основополагающих начал художественного мира Александра Ивановича Куприна. Толковать этот необычайно в смысловом отношении насыщенный текст, этот поражающий воображение акт художественного вживания в чужое невозможно. Подобное следует лишь понять, почувствовать и разделить.
Теги: литературоведение , Александр Куприн
Поцелуй на сквозняке
Зоя
Жалко лошадей, сожжённых ею,
Жалко всех в измученном селе,
Жалко и её, по снеговею
Подведённой босиком к петле.
Пальцы на морозе ослабели,
Не давая подпалить избу…
Выбежали люди из метели,
Выдали, жалея худобу.
Но, сгорая в гибельные зимы
И себя всё снова пепеля,
Немоте своей неутолимой
Не изменит русская земля.
Вот шоссе машины пропороли,
И возникла над дорогой ты
В ватнике и в грозном ореоле
Юности своей и правоты.
* * *
В Ташкенте под куполом звёздным
Не выдохся и не затих
Ахматовой жаром тифозным,
Как вечностью, веющий стих.
Протянется с музой разлука,
Преданием станет война,
Но сила подобного звука
Сильнее, чем все времена.
И лишь современнику надо,
Чтоб издали в горестный час
Забытая пела эстрада
И выживший голос не гас.
Давно опочил пулемётчик,
Не будет с возлюбленной встреч,
Лишь синенький скромный платочек
Искрится и падает с плеч.
Белорусский вокзал
Где на поезд ночной я тебя провожал,
Чтобы снова пошли в ожидании дни,
Там, где тамбур от быстрых шагов дребезжал,
Всё терялось в толпе посреди беготни,
Всё бурлило и всё становилось судьбой –
Расписание, гомон в кафе, рупора,
Чья-то память вливалась в ночной разнобой,
Чья-то жизнь обрывалась, как будто вчера.
Там, где я целовал тебя на сквозняке,
Там когда-то с решимостью всё превозмочь
Поцелуи прощальные в лютой тоске
Посылались по воздуху – мчащимся в ночь.
В красном отсвете вставшая Родина-мать
Над молвой эшелонов, что были полны,
Не сдалась, не устала в огонь посылать
Неизбывную, гневную силу страны.
Гул оркестров твоих и рыданий твоих
Всю войну разносился и души пронзал,
И неужто во тьме – лишь на время затих,