Лестница - Юрий Турчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка пробыла “собакой” три дня. В моей жизни, в душе, в сознании, помню, ничего не изменилось за это время: ну, случилось, мол, неприятно, конечно, но и смешно (спала бабушка и ночью, и днем под кроватью, на полу, как и полагается собаке; Женя положила под кровать теплое одеяло и давала есть ей так, на полу, в тарелке, и бабушка хлебала суп, как собака, но как только раздавался звонок, ощеривалась, рычала и двигалась к двери), и мы с братом, случалось, переглядывались и улыбались друг другу!… Но я знал, был уверен: это пройдет! Не может не пройти!… Ведь именно так я чувствовал тогда жизнь — радостно, блаженно чувствовал, был счастлив этим — “скорость” моя возрастала! И мир, Вселенная все шире открывались передо мной — вроде бы! Именно тогда, в тридцать седьмом, еще зимой, я и брат поступили в Клуб Арктики (“Клуб юных исследователей Арктики”) во Дворце пионеров — воспоминание об этом, о Клубе, одно из самых дорогих для моего брата, — носили на груди значок Клуба, маленький, голубой металлический вымпел, и всерьез считали себя “исследователями Арктики”. Мы читали книги об Арктике, делали доклады по ним, прокладывали маршруты наших будущих экспедиций к Северному полюсу и, как и другие члены Клуба, уже собирались в экспедицию, которая все почему-то откладывалась. Начальник Клуба, известный тогда писатель, бывавший в Арктике, объяснял это нам тем, что мы неверно прокладываем маршруты. Вскоре ему самому тоже, видно, объяснили, что он “неверно прокладывает маршруты” — его “забрали”, как нам стало известно, и наши занятия в Клубе приобрели сугубо “академический” характер: мы читали книги, делали доклады, но никуда не двигались — теперь-то все знают, что в то “героическое” время Арктику, вслед за героями-челюскинцами и героями-папанинцами, да и до них, уже “осваивали” другие “исследователи”, юные — также: миллионы “исследователей” — под конвоем, и нам там было не место —пока. Но, должен сказать, мне какое-то время нравился этот “академизм”, брату же — особенно, и не ему одному — как же, чувствовать себя потенциальным “героем”!… Но для меня такой “опыт” самоутверждения был малоинтересен — мне требовался простор, действительный, живой, осязаемый!… Мы и готовились — в самый канун войны — к путешествию по Днепру до Черного моря: собирали деньги, чтобы взять напрокат лодки, “прорабатывали” маршрут. И, по секрету от всех, с Изькой прикидывали, сколько нам понадобится времени, чтобы доплыть до Турции!… И не думали о том, сколько затем нам потребуется времени, чтобы расплатиться за это!… Правда, Изька, может быть, и думал,— это он меня упросил не говорить никому о наших “дальних” планах…
Прошли три дня болезни бабушки и, опять же утром, мама, плачущая, разбудила меня и сказала: “Бабушка умерла!…” Я не вскочил, не встал — слова эти вошли, влились в меня и стали колом, не давая ни согнуться, ни наклониться, и кол этот был мыслью: “Бабушка больше не изменится!” То ли так отозвались во мне давние бабушкины рассказы об апокалипсисе, когда все изменятся во мгновение ока, то ли моя детская алчба перемен, эта мысль-кол сама казалась мне мертвой, безысходной… В комнату вошел мой дядя Андрей, старший сын бабушки, его одного мы с братом называли на “вы”, остальных же, дядю Гришу, младшего сына бабушки, тетю Лену, мать брата, старшую дочь бабушки, дядю Ваню, отца брата, и жену дяди Гриши — на “ты”, как Женю. Он приехал с Урала, жил там и работал на металлургическом заводе экономистом. “Большой стал!” — сказал он и, наклонившись, поцеловал меня. Мама встала с дивана, и он взял ее за плечи, плачущую, и сказал: “Не надо, Верочка, что делать!… Не вернешь!… Успокойся, родная!… Сейчас требуется спокойствие — идут страшные времена, надо быть готовым. Главное — не потерять Бога!…” Мама подняла на него удивленные глаза. “Да, Вера, — подтвердил он, — это главное! И самое трудное!…” Теперь, без бороды и усов, он стал очень похож на бабушку. Но прежде, страшно вымолвить сегодня, на Карла Маркса, только нос у него был приподнят, почти курносый. Тогда в нашей семье ходили забавные истории, связанные с этим сходством дяди Андрея: его не однажды принимали — в поездах, на улицах, в учреждениях — за вождя международного пролетариата… Все дети бабушки были похожи или только на нее или на дедушку, как я мог судить по фотографии (он очень походил на композитора Бородина, и всякий раз, когда по радио передавали что-нибудь из “Князя Игоря”, что случалось не реже, чем из “Ивана Сусанина”, я вспоминал о дедушке, подполковнике царской армии и командире полка в Красной Армии, смертью своей спасшем нашу семью от полного уничтожения); и мама, и дядя Гриша, и я сам, чем втайне гордился, были похожи на дедушку, а мать брата и брат, как и Женя, на бабушку…
Она лежала на своей кровати со сжатыми губами, с закрытыми как бы с силой глазами, очень бледная, как будто сама испугалась этой мысли, что больше не изменится… Отец мой, он приехал накануне, стоял над ней, смотрел на нее и молчал. Женя сидела в гостиной на диване и плакала, не поднимая лица. Да его, лица, казалось, и не стало у нее от слез… Дядя Гриша и его жена, красивая, яркая химическая блондинка, сидели рядом с ней, гладили ее по спине, по голове… Я как будто окостенел, одеревенел, стоял неподвижно, смотрел на бабушку. Ко мне подошла мама, взяла меня за руку и вывела в гостиную. Сказала: “Поедешь пока к дяде Грише, побудешь там… Когда будут похороны, вернешься… Гриша приедет за тобой”. Дядя Гриша встал с дивана, подошел ко мне. “Ты же знаешь, как к нам ехать?” — спросил он. Я кивнул. “Поезжай — сказал он. — Там Аня… Я за вами приеду…”. Я поехал. На трамвае. Прямо туда. Нигде не останавливался. Никуда не сворачивал. Окостенел. Дверь мне открыла Аня, моя двоюродная сестра. Она была старше меня года на два и тоже очень походила на бабушку, такая же черноглазая. “Кушать хочешь?”, — спросила она меня. “Нет”, — ответил я. “Родители сказали, чтоб я тебя покормила”, — сказала она. “Чего ты такой?— улыбнулась она. — Переживаешь?… Ну, бабушка же была уже старая! Шестьдесят пять лет!… Жалко, конечно!…”. Квартира у них была очень большая, с новой, красивой мебелью. Отец Ани, дядя Гриша, адвокат, много, говорили у нас в семье, зарабатывал, “ублажал”, как выражалась моя мама, свою жену и “такую же, как она, дочь, нагловатую, дерзкую девчонку”. Обзавелись они и машиной, легковой, “заграничной”, как тогда говорили, не помню марки. “Ну, и чем мы будем заниматься? — спросила Аня. — Хочешь в лото?…”. “Нет”, — ответил я.
“Ну, давай я тебе поиграю, — сказала она, — хотя оно, это пианино, сидит у меня в печенках!…”. Она села за пианино и немного побренчала. Захлопнув крышку, встала и сказала: “Пойдем на лоджию — там такой вид!…”.
Я знал этот “вид”, действительно “такой”, я бывал здесь, у дяди Гриши, хотя не любил здесь бывать — моя сестра “обожала” (ее слово) подчеркивать свое превосходство: и в возрасте, и в прочем, мало интересном для меня, в дорогих и новомодных вещах, наполнявших их квартиру… Весь город был тут, на лоджии, перед глазами — уходил, как море, к горизонту, и внизу, у дома, улица виделась как бы сквозь воду — квартира находилась на седьмом этаже (“мы живем на седьмом небе”, шутила моя сестра). Вдруг рука прикоснулась ко мне, к моим волосам, погладила по голове. “А ты уже большой стал!…” — услышал я. Я повернулся к ней. “Ты уже умеешь танцевать?” — спросила она. Я смотрел на нее и молчал. Ее сходство с бабушкой — ее глаза, большой рот, подбородок ямочкой — и то, что ее зовут, как бабушку, “Анна”, вдруг ошеломило меня, как будто я только что узнал об этом. “А целоваться уже умеешь?…” — продолжала она и почти вплотную приблизилась ко мне. “Чего ты так смотришь?… Боишься? Да?” — улыбалась она. “Нет”, — ответил я, хотя она попала в точку: я именно боялся, испугался, все во мне дрожало — кола, о котором я говорил, больше не было. Не стало. “Ну, давай тогда, — сказала она. — Только никому не рассказывай, договорились?…” Она подняла подол платья, села на кушетку под окном, сняла трусики и легла. “Ну, иди!… Быстрей!”, — прошептала она… И я бросился к двери. “Куда ты” — вскрикнула она…
Теперь это смешно, но тогда, я помню, самый настоящий ужас объял меня — я понял, что бабушки больше нет и никогда не будет. И понять это помогла мне моя сестра таким вот образом… Я мчался вниз по лестнице с такой скоростью, что если бы упал, разбился бы не на шутку. И по улицам я бежал с такой же скоростью. Как я бежал! Я мчался к бабушке, одну ее хотел увидеть, застать!… Когда я влетел в гостиную, там было темно от людей, знакомых и не знакомых. Священник, лысый старичок в черной рясе, стоял над бабушкой, что-то говорил. Ко мне обернулись мама, отец и дядя Андрей. “Что случилось?” — тихо спросила мама, шагнув ко мне. “Ничего!” — задыхаясь, ответил я. Священник продолжал свое: о какой-то лестнице, по которой сейчас поднимается бабушка к Богу… И я закричал: “Бабушка!… Бабушка!…”. И рванулся к ней. Она уже не казалась такой бледной, губы ее, тоже, не были так сжаты, и веки глаз успокоились, и лицо расправилось… “Бабушка!…” — уже негромко сказал я и прижался лицом к ее лицу. Священник умолк. Вдруг сильные, железные руки взяли меня за пояс и приподняли — это был мой отец. “Не надо! — закричал я. — Не надо! Бабушка!…”. Он отнес меня, отец, с силой прижимая к себе, в нашу комнату. Целовал меня, успокаивал, сел, держа меня на руках, на мой диван, а мама стояла надо мной и, запомнил же я это, выговаривала отцу: “Так надо было это — звать священника?… Только о себе думаешь! Храбрость свою хочешь показать! А на ребенка, на меня тебе плевать!… Весь двор его видел, священника! Пойдут теперь разговоры!…”. Я провалился куда-то. Горел, все во мне пылало, особенно — в голове. Но помню: меня раздели, уложили, накрыли, и я провалился.