Русская мать - Ален Боске
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидим за маленьким столиком, лицом к лицу. Вижу каждый твой взгляд, каждое движение. Твой лоб как мятая бумага, которую невозможно разгладить. Ноздри дрожат, никак не найдут четкого положения. Единственное молодое розовые уши, и кажется, что они - не твои, а пришиты наспех, на дурацкой омолаживающей операции. Шея, полускрытая коричневой шалью, - торчит, словно цыплячья, и как-то неопределенно подтанцовывает. Обвисший второй, так сказать, подбородок трепещет, как парус на лодчонке, особенно убогой в порту, рядом с гигантскими лайнерами. Руки в старческих веснушках, оголенные ногти, все в бороздках, - как источенные временем зубцы на башнях средневековых замков. Вставные челюсти держатся крепко, но труп есть труп, и впечатление распада было бы полным, если б не твои глаза, темно-карие, острые, живые: прыгают, замирают, примечают всякую мелочь, улетают вдаль, возвращаются, ныряют вглубь и тут же возвращаются назад, вдруг тихие, значительные, как бы осмысляющие увиденное и почерпнутое на глубине и в выси. И словно ни тени близорукости. Наоборот, поразительна острота взгляда: сперва кажется - враждебность, а приглядеться - изумленье раз и навсегда: кто я, где я, в чем дело?
Вцепляешься в вилку и осторожно несешь ее к морщинистому рту. Вряд ли донесешь ты свои макароны: платье заляпаешь, ибо салфетка свалилась на пол. Ты знаешь, что я слежу за тобой. Ты жуешь, а я сужу, как судья, и тебе это невмоготу. Перестаешь жевать, берешь кусочек хлеба, мажешь маслом, хоть есть не хочешь, отпиваешь глоток воды. Держишься, держусь и я. Никакого живого, непосредственного контакта между нами нет и быть не может. Привычно говоришь, что я твой палач, что наблюдаю за твоей смертью внимательно и равнодушно, будто констатирую факт, причем от души этому факту рад. А в таком случае, чем скорей, тем лучше, и ты, мол, знаешь, что сделать. Я почти и не протестую - лишнее доказательство, что ты, видите ли, читаешь мои мысли. Молчу некоторое время. Потом говорю, что эти обеды - лучшее, что осталось в наших отношениях. Ты усмехаешься: тарелка макарон и кусок пиццы с луком, тоже мне, отношения!
Я строю планы, говорю неопределенно, деланно поэтично. Поедем, говорю, с тобой отдохнуть, на машине, с шофером, посмотришь Сюлли-сюр-Луар, тебе же там очень понравилось в прошлом году. Заодно покажу тебе Льон-ла-Форе, там такой лес, древний, дремучий! Слова возвращают к действительности. Пускаюсь рассуждать о мировой политике, пока ты ешь суфле. Скачу с пятого на десятое, что, мол, Хусейн малый не трус; что Садат, может, большой либерал, но и большое трепло; что Киссинджер считает себя умней всех и, кажется, увы, прав; что Ален Делон - ты пугаешь его с Ивом Монтаном - та еще штучка; что Катрин Денев худшая актриса и лучшая красавица последнего десятилетия. Ты очнулась и просишь у меня фото иранского шаха: займешься опять скульптурой и сделаешь его бюст. Мы с тобой успокоились. Пора вести тебя обратно в отель, а это снова целая история. Ты смахиваешь слезинку-другую и просишь прощения за свои настроенья, которым ты уже не хозяйка.
Брюссель, весна 1929
Я сломал третье перо за неделю, и ты утешаешь: не ошибается тот, кто ничего не делает. А почерк у меня стал лучше, и ты рада. И рада, что учитель в школе похвалил меня за ум и усидчивость. Все-таки, сыночка, будь умницей, особенно на переменке. Не обижай мальчиков, не дразни их словами из энциклопедии. Мальчики такие ранимые, а ты зовешь их "утконосами" и "муравьедами". Согласна, эти животные очаровательны, но все равно это нехорошо. А я чмокаю тебя и говорю, что мальчишки мне завидуют, потому что у меня новый желтый кожаный ранец, большой и мягкий. Не завидует только Гаэтан Бетенс, подлец, все время насмешничает, проходу не дает. Ничего, говоришь, терпи, сыночка, у него очень уважаемые родители, мать работает в мэрии, а отец - герой иверской кампании, трое суток пробыл по колено в воде. Я поведал тебе, что влюблен в гипотенузу, и по ответу понял, что ты не знаешь, что это такое. Тут меня осенило: над тобой же можно подшучивать, даже просто издеваться! Вполне логично: если смеяться над товарищами нельзя, то над тобой можно, ты не обидишься. И я, перевирая, стал спрашивать тебя обо всем, о чем узнал на уроках. И ты разводила руками, не зная, что сказать. А правда, спрашиваю, что адмиралы Бойль и Мариотт наголову разбили испанцев? Что Пипин Короткий был метр двенадцать или метр двадцать ростом? Что кислород получают путем кипячения водорода в герметическом сосуде? Что Гутенберг приписал от себя три главы к Библии и за это был отлучен от церкви? Что Луи Пастер построил Эйфелеву башню и что, пока ее строили, рушилась она три раза? Что все импрессионисты - слепые от рождения? Что Австралия излилась с неба на Землю потоком огня и воды в конце правления Филиппа II и оттого австралийские зайцы все отекшие, а лебеди обугленные? Что не Марко ли Поло изобрел теннис, гольф, хоккей и прочие виды спорта для богатых? Что не Иисус ли Христос продал Понтию Пилату Иуду за тридцать сребреников?
Ты и сама смеялась вместе со мной, хотя не всегда различала, где правда, а где ложь, где всерьез, а где в шутку. Иногда звала на помощь отца, и он мигом вносил ясность, хотя никогда особо и не бранил. А иногда и сам попадал в тупик и лез в справочник по истории или географии. Так что в шутке, хоть и не в каждой, как всегда, находилась доля истины. И я расстраивался, что подшутить над тобой не удалось. Но и ты расстраивалась, что имела перед сыночкой бледный вид и что отец оказался на высоте. А я продолжал наслаждаться розыгрышами: ты была легковерна, ленива и боготворила свое чадо со всеми его капризами. Ты объявила, что школа мне решительно на пользу, но остерегла: товарищи приходят и уходят, а папа с мамой остаются. Учителя, впрочем, не лучше товарищей: от них польза лишь уму, который забивают они согласно новейшим методам, а не сердцу. А сердце важней ума. А до сердца твоего дело только маме с папой. Слушал я тебя угрюмо, и ты позолотила пилюлю: я, сыночка, не мораль читаю, я о тебе забочусь. И тут же спросила, какого цвета занавески хочу я у себя в комнате. Она ведь маленькая, так пусть будет удаленькая. Учусь я прекрасно, у меня по всем предметам, кроме физкультуры, пятерки, одним словом, умный хороший мальчик. Стало быть, заслужил, чтобы комната моя была устроена, как нравится мне, а не папе с мамой, при условии, конечно, что я и тут буду слушать папу с мамой.
Занавески меня не заинтересовали. Велика важность - мебель, тряпки. Блуждать во времени и в пространстве, даже если в голове еще путаница, куда веселей, чем менять у себя в комнатенке шило на мыло. Нет, сыночка, по-моему, надо повесить тебе на окна что-то веселенькое. Вовлекала меня в игру: давай придумаем что-нибудь этакое в твою комнатку, ведь ты проводишь в ней треть жизни. В угоду тебе я предложил сделать комнату каютой или купе. И увлекся, и стал осматривать все до мелочей. Проверил каждый гвоздик, каждый цветочек на обоях, каждый холмик линолеума. В самом деле: занавески - бурая дрянь, пыли якобы не видно, и чистят это старье раз в сто лет. Решил сменить их на голубые с сиреневой бахромкой. Ты согласилась, добавив, что как раз у отца дела полгода уже идут в гору. Я вошел во вкус и пожелал обустроить каюту самолично. Предложил освежить и выкрасить балконную решетку в черный цвет. Ты опять согласилась. Чистота - залог здоровья, а в здоровом теле здоровый дух.
Чем дальше в лес, тем больше дров. Ты соглашалась на удивленье радостно: если сыночка так любит свою комнату, значит, растет семьянином и в будущем папу с мамой не бросит. Твоя радость влетела вам с отцом в копеечку. Но вы рады были стараться. Я потребовал сменить у меня обои с огромными назойливыми гортензиями. Ты принесла мне каталог, которым запаслась, как роялем в кустах. Я скривился: хочешь-таки мне навязать свое? С деланным отвращением отверг я и серо-голубые, и с крохотными пагодами японские, и бордовые с оранжевой клеткой, правда, для стен вполне удачные. Ты ничуть не сердилась, сказала, что принесешь другой каталог. Или, может, сыночка уже сам нашел? Я отвечал неопределенно: может, просто неяркий, спокойный цвет, чтоб не мешал заниматься и чтоб потом не пришлось носить очки. За эти слова я был пожалован пирожными и дополнительными поцелуями. Настроение у меня тут же испортилось. Наконец, придумав на ходу, объявил тебе, что хочу зеленые, салатовые или цвета морской волны, чтоб напоминали море, плаванье, приключения и необитаемый остров. Ты встретила мое пожелание с восторгом, так что я и сам чуть было не поверил в него.
На том, однако, дело не кончилось. Я захотел овальный стол вместо квадратного, потому что больно задевал за углы локтями и коленями и приятели считали, что синяки у меня от родительских тумаков за плохой характер и нежелание платить им любовью за любовь. Мои желания стали в тот месяц законом. Исполнялась каждая прихоть. Я ковал железо, пока горячо: не хотел свою деревянную кровать - хотел с металлическими шарами, чтобы гладить их, когда жарко. Цель, как показалась тебе, не оправдывала средства. Ты несколько дней сопротивлялась, и я стал злым, сварливым, взбалмошным. Плакал, потом извинялся и плакал пуще прежнего. По собственному почину, меня не спросясь, ты сменила мне старую лампу на две новые роскошные на шарнирах - направлять свет. Я ликовал, но вида не подал. Белые пятна отныне будут самыми таинственными островами Микронезии, вечными снегами Андов и, само собой, Центральной Африкой, а я Ливингстоном и Саворньяном де Бразза.