Последний день жизни - Арсений Рутько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Вот такие мысли неизбежно приходили мне в голову, когда осенью мы с Луи отправлялись в Вуазен помогать старикам убирать урожай. И еще я думал о привязанности, о какой-то буквально исступленной любви отца к земле, которую он всю жизнь обрабатывал и холил, — он знал нашу парцеллу, наверно, как свою, иссеченную глубокими черными морщинами ладонь. Земля дарила ему не только коросту пожизненных каменных мозолей, но и подлинную радость творчества. У него, должно быть, по отношению к земле было чувство, родственное тому, какое он испытывал к нам, его детям: Клеманс, Луи, Полю, ко мне…
Когда Империя начала франко-прусскую войну и прусские войска стремительно приближались к Вуазену, мои старики были вынуждены покинуть родную деревню, бросить все, нажитое за долгую и трудную жизнь: трехкомнатный домишко, виноградник, огород, небольшой сад. Отец, вообще-то человек мужественный и достаточно жесткий, не мог сдержать слез, рассказывая о небывалом урожае винограда, который пришлось оставить под копыта и орудийные колеса бошей, — хватило бы на двадцать бочек вина! Я первый раз в жизни видел, как плачет такой закаленный мужчина, каким был отец.
Оставаться же в Вуазене им было просто невозможно, это значило обречь себя на унижения, на издевательства, а вернее всего — на смерть! Идя почти церемониальным маршем по незащищенной после седанской катастрофы стране, захватчики полностью уничтожали все живое в селениях, сжигали дотла не только крестьянские дома, но и все пристройки, амбары, сараи, даже собачьи конуры, если им мерещилось, что кто-то пытается оказать или оказывал хоть малейшее сопротивление. Правда, в самом начале войны таким паническим, как считалось, россказням не придавали особенной веры, но вернувшийся из-под Седана и чудом избежавший смерти и плена капрал принес в Вуазен прусскую листовку со словами из приказа Вильгельма и Мольтке по армиям: «Щадить франтиреров[1] —достойная порицания леность. Это изменники. Все деревни, где появляется измена, следует сжигать, а все мужское население — повесить!» Можно ли было ждать пощады от армии, у каждого солдата которой лежал в кармане такой приказ?!
…Что оставалось делать? Погрузив на ручную тележку кое-какой домашний скарб, старики с неимоверными трудностями по забитым беженцами дорогам дотащились до Парижа. Но у Эжена жили Луи и Поль, также ставший к тому времени бойцом Национальной гвардии; Эме с женой пришлось просить приюта у ее брата, владельца переплетной мастерской, Ипполита Дюрю. Там же тогда жила и Клемане, не так давно вышедшая замуж за парижанина, мосье Пруста.
Да, на Эме в те дни невозможно было смотреть, — так мучительно он тосковал по брошенному дому, по хозяйству, по тому, что, собственно, и составляло смысл всей его жизни, во что он вложил все старания и надежды, все силы и душу. И вполне понятно, почему обессилевший от царившего в Париже голода старик все же не вытерпел и однажды на заре, тайком от родных, отправился пешком — поезда не ходили из-за взорванных тоннелей — в Вуазен.
Пруссаки еще не добрались до домика Варленов, но там на постое по-хозяйски бесцеремонно расположились солдаты французского линейного полка, якобы для защиты канала Урк от победно шествовавших завоевателей. Очень скоро стало понятно, что это было только игрой в сопротивление — крикливые вояки вовсе не собирались отдавать свои драгоценные жизни в защиту отечества. Взломав двери и винный погреб Варленов, они пировали и кутили вовсю, а владельца дома встретили грубостями и насмешками: «Мы жертвуем собой, чтобы защитить твое добро, старый хрыч, а тебе жалко для нас бочонка вина?» Когда же Эме осмелился упрекать солдат в недостойном воинов поведении, они по приказу капитана просто вышвырнули старика за ворота. Верного Муше, оставленного возле дома на попечение Катрин, остервенело бросавшегося на чужаков, они пристрелили еще до появления старика Варлена, — мертвый пес валялся, вытяну в лапы, у своей конуры…
В доме дядюшки Дюрю Эжен не бывал с давних пор, с пятнадцатилетнего возраста, когда дядя, вначале взявший было Эжена к себе в переплетную мастерскую, однажды застал нерадивого подмастерья не за работой, а за чтением оттисков «Истории Французской революции» Жюли Мишле. Обозвав племянника лодырем и дармоедом, надавав подзатыльников, дядя выставил его на улицу без единого су в кармане, видимо уверенный в том, что несостоявшийся мастер не останется бедствовать в Париже, а смиренно вернется в Вуазен, под отчий кров.
Произошло то в декабре. Промерзшая земля звенела под ногами, крупными хлопьями валил с низкого серого неба снег. Мальчишеская гордость не позволила Эжену в трудный час послушаться советов и окриков дядюшки, он остался в Париже…
Несмотря на мягкость характера, Эжен не мог ни забыть, ни простить дяде той подлой, бесчеловечной расправы за его, такую естественную в мальчишеском возрасте, любознательность, и, даже когда у Дюрю поселилась бежавшие из Вуазена старики, Эжен ни разу не побывал там. Изгнанный солдатами из собственною дома, убитый горем Эме сам пришел на улицу Лакруа к Эжену и рыдал, обнимая сына, как маленький, незаслуженно обиженный ребенок.
Он так и не перенес потрясения, растоптавшего всю его жизнь, не мог забыть наглых ругательств, с которыми его выпихнули солдаты из родного дома, где каждая доска была выстругана его руками, каждый гвоздь был забит им самим. Он рыдал, обнимая Эжена, и кричал, что в таком подлом мире не стоит жить, что настал конец света. Через неделю Эжен отвез беднягу в больницу Сент-Антуан, а вскоре семья Варленов проводила Эме в последний путь и прослушала над его гробом печальное «Да почиет в мире». Кладбищенская земля Парижа в те дни гораздо чаще, чем в обычные годы, раскрывала навстречу безвременным жертвам свои сырые объятия.
…Несмотря на усталость Эжен никак не мог уснуть. Воспоминания, воспоминания…
…Полузабытая школа в Клэ, куда Эжен ходил всего три зимы. Все же она осталась памятной ступенькой жизни, та убогая провинциальная школа, может потому, что она впервые оторвала крестьянского подростка от зеленого мира лесов и лугов и ввела его в мир книг, приблизила к жизни чужой и поначалу так мало попятной, раздвинула мизерные пространства Вуазена далеко за пределы видимого из их дома горизонта. И повела в таинственное, туманное прошлое человечества, где шумели знаменами французские революции и восстания, — о них любил, попыхивая глиняной трубочкой, рассказывать отец матери, дед Дюрго.
Школа в Клэ не была богата книгами, большая часть из них посвящалась жизням и царствованиям бесчисленных Людовиков и Карлов, великим пастырям католической церкви, восхвалению Империи и династии Бонапартов. Но пытливый, любознательный мальчишеский ум и в этом скучном и однообразном напластовании печатных страниц все же отыскивал редкие жемчужные зерна. Перед ним словно бы оживали не раз описанные дедом Дюрю образы Робеспьера и Марата, Дантона и Сен-Жюста, которые до тех пор существовали в полудетском сознании Эжена лишь как некие условные, абстрактные символы…
Да, школа. И не только книгами запомнилась она! Школа Клэ помещалась в двухэтажном здании, в подвале которого была тюрьма. Как ни странно, но это так! Именно в школе центра департамента Сены и Марны имелся солидный и надежный подвал, где содержали до отправки в префектуру Парижа тех, кто преступил имперские законы, тех, кого ждал суд, наказание плетьми, каторга, а может быть, виселица или гильотина.
С каким трепетом и ужасом посматривали на тюремные окна ученики Клэ и Вуазена в те дии, когда за ржавыми решетками кто-то из преступников ждал прибытия из Парижа тюремной кареты.
Последние годы Варлен ни разу не вспоминал о тюремном подвале своей первой и последней школы, не думал о ней даже тогда, когда сам сидел в камерах Сент-Пелажи и Санае, — мысли всегда занимало другое, всегда хлатало забот!
А вот сейчас чудится… Будто он, Эжен Варлен, ученик той школы, заперт в ее подвале вместе с другими. Здесь и сдержанный седой Делеклюз, «перо и шпага Республики», как звали его друзья; и усмешливый остроумный Гюстав Флуранс, сын секретаря Академии наук, да и сам крупный ученый-естественник; тут и яростно сверкающий темными глазами Теофнль Ферре; и беспечный, когда-то изгнанный за вольнодумство из Сорбонны прокурор Коммуны Рауль Риго. И Жюль Валлес, и Мильер, и Жюль Андрие, и Максим Вийом, и Артюр Арку, и многие, многие из тех, кто уже пал на баррикадах или кому суждено погибнуть сегодня или завтра.
…Снится, будто они тесной кучкой стоят под сводами мрачной тюрьмы, где с потолка на их головы и на каменные плиты пола падают темные, пахнущие гнилью капля, а в углах шмыгают нахальные, отвратительные крысы с облезлыми хвостами. Узники стоят молча, прижавшись друг к другу, неподвижно смотрят в окно под потолком, забранное решеткой из толстых железных прутьев. Они напряженно ждут: что-то должно произойти там, на воле, за тюремными запорами. И Эжен вместе со всеми всматривается в запыленные стекла, заляпанные грязью с колес проезжающих мимо телег и карет. Там должно что-то произойти, но что именно — никто не знает. Это усиливает напряжение…