Телемак - Франсуа Фенелон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И сама повела Телемака в особую пещеру, устроенную в таком же приятном сельском вкусе, как и собственное ее жилище. Светлый в углу источник наводил сон тихим и томным журчанием. Нимфы, сделав из травы две постели, покрыли их длинными кожами: для Телемака положили львиную, а для Ментора медвежью.
Прежде, чем сон сомкнул их глаза, Ментор говорил Телемаку:
– Удовольствие рассказывать свои странствования ослепило тебя. Ты обворожил богиню описанием бедствий, от которых спасся умом и силой духа: тем только более ты воспламенил ее сердце, а сам себе приготовил плен, еще опаснейший. Отпустит ли она тебя из своей области, очарованная твоей повестью? Блеск мнимой славы заставил тебя преступить пределы благоразумия. Калипсо обещала тебе рассказать многие происшествия; участь, Улисса постигшую, – и искусством говорить много, не сказав ничего, принудила тебя открыть ей все, что хотела. Таково коварство хитрых женщин, уязвленных любовью. О Телемак! Когда ты достигнешь мудрости, которая, не внемля тщеславию, преходит в молчании все то бесполезное, что льстит самолюбию? Другие дивятся твоему разуму в таком возрасте, когда преткновения еще простительны. Я не могу ни в чем извинить тебя, один знаю и один столько люблю тебя, что открываю тебе все твои погрешности. Как ты далек еще от мудрости отца своего!
– Но мог ли я, – возразил Телемак, – отвергнуть просьбу Калипсо рассказать ей о несчастных моих похождениях?
– Нет! – отвечал Ментор. – Эта повесть была необходима, но надобно было говорить только то, что могло внушить сострадание. Ты мог ей сказать, что долго скитался, был в плену в Сицилии, после в Египте – и тем ограничиться: все прочее только умножило яд, которым и без того уже сгорает ее сердце. Боги да предохранят твое сердце от той же заразы!
– Что же мне делать? – спросил Телемак смиренно и кротко.
– Скрывать дальнейшие свои странствования уже не время, – отвечал ему Ментор. – По всему, что богине доселе известно, она легко предугадает последствие, раздражишь ее только молчанием. Завтра окончи свою повесть, изъясни все то, чем боги далее ознаменовали благой о тебе промысл, но учись говорить с большей скромностью о том, что может питать самолюбие.
Телемак с покорностью принял добрый совет, и они предались сладкому сну.
Лишь только Феб озарил лицо земли утренним светом, Ментор, услышав голос богини – она созывала нимф к себе в рощу, – разбудил Телемака.
– Пора, – сказал он ему, – преодолеть сон. Возвратимся к Калипсо. Но не верь сладкоречивым ее устам, не открывай ей сердца, страшись усыпляющего яда похвал ее. Вчера она превозносила тебя выше мудрого твоего родителя, выше непобедимого Ахилла, славного Тезея и, наконец, выше Алкида, сопричисленного лику бессмертных. Почувствовал ли ты несообразность такой лести? Поверил ли хитрым словам? Знай, что Калипсо сама считает их пустым звуком и превозносит тебя в твердой надежде на твою слабость, на жажду похвал, делам твоим не соответствующих.
Потом они пошли в то место, где богиня их ожидала. Она встретила их радостной улыбкой, но удовольствием на лице прикрыла только страх и тревогу в душе, предчувствуя, что сын Улиссов, так же как и отец его, с ней ненадолго.
– Удовлетвори, любезный Телемак, моему любопытству, – говорила она. – Мне всю ночь представлялось, как ты отплыл из Финикии, как прибыл к берегу Кипра и как твоя участь там переменилась. Расскажи нам это путешествие, не станем терять времени.
И сели они под тенистым кровом дерев на траве, изукрашенной цветами.
Калипсо не сводила глаз с Телемака. Нежный и страстный взор ее непрестанно невольно к нему обращался. Но в то же время она с негодованием видела, что Ментор преследовал каждый ее взгляд, каждое движение. Между тем нимфы, чтобы лучше видеть и слышать, сели в полкруга, лишенные, казалось, всех чувств, кроме слуха. Глаза всех устремились на Телемака. Он, потупив взор, с прелестной в лице краской стыдливости, продолжал свою повесть:
– Лишь только благоприятный ветер заиграл парусами, немедленно мы потеряли из виду берег финикийский.
В обществе с кипрянами, не зная их нравов, я решился молчать, смотреть на все с примечанием и вести себя с осторожной скромностью, чтобы тем снискать к себе уважение. Но скоро непреодолимый сон сомкнул мои вежды, чувства мои онемели, в тишине сладостной, в упоении радости сердце истаивало.
Вдруг я увидел во сне Венеру. Мечталось мне, что она неслась по облакам в летучей своей колеснице, везомой двумя голубями: блистала той бессмертной красотой, тем цветом юности неувядаемой, теми нежными прелестями, которыми некогда, выходя из пены океана, ослепила даже Юпитера. С быстротой молнии она спустилась на землю, положила на плечо мне руку с небесной улыбкой, назвала меня по имени и говорила:
– Юный грек, ты идешь в мою область. Скоро ступишь на берег того благословенного острова, где от прикосновения ног моих рождаются на каждом шагу смех, забавы, веселые игры. Там ты воскуришь фимиам на моих жертвенниках, и я рекой пролью для тебя удовольствия. Открой сердце животворной надежде и страшись воспротивиться всесильной богине, которой воля – твое счастье.
В тот же час я увидел Купидона: он летал на резвых крыльях около матери. Приятство, нега, незлобивая игра младенчества на лице его были написаны, но быстрые очи его приводили меня в ужас. Он обращал ко мне взор и смеялся: смех его был язвительная злость и лукавство. Потом он вынул из золотого колчана стрелу самую острую, и лук натянул, и приложил стрелу к тетиве – пустил в меня роковое оружие. Является Минерва и ограждает меня эгидом. В лице Минервы не было той томной красоты, ни того страстного изнеможения, какие были видны в лице и во всей осанке Венеры. Она была прекрасна забвением своей красоты, простотой и кротостью. В ней все было скромно, благородно и мужественно, во всем величие, доблесть. Стрела, отраженная эгидом, пала наземь.
Посрамленный Купидон застонал в горестном негодовании.
– Прочь отсюда, дерзкий младенец, – сказала ему Минерва, – тебе предоставлено побеждать только слабые души, предпочитающие постыдные твои утехи мудрости, добродетели, славе.
Оскорбленная любовь улетела. Венера вознеслась на Олимп, и я долго смотрел на ее колесницу, как она, везомая голубями, восходила по воздуху в злато-лазоревом облаке. Наконец она скрылась от взоров. Обратясь, я не видел и Минервы.
Мечталось мне тогда, что я перенесен был в прелестнейший сад, каким изображаются Поля Елисейские: там встретил Ментора.
– Беги, – говорил он мне, указывая на Кипр, – беги от этой отверженной земли, тлетворного острова, где все дышит сладострастием. Самая бодрственная добродетель там должна трепетать, быть непрестанно на страже: одно ей спасение – бегство.
Увидев Ментора, я хотел броситься к нему в объятия, но чувствовал, что ноги мои не двигались, колена подсекались и руки, простираясь к верному другу, ловили тень, как мгла, рассыпавшуюся. Воспрянув, утомленный напряжением сил, я предугадывал, что это таинственное сновидение было для меня божественным мановением свыше – и исполнился новой силы против суетных удовольствий, нового мужества к брани с собой, новой ненависти к растлению кипрян. Но мысль, что Ментор, совершив течение жизни, перешел через Стикс и переселился в блаженные обители праведных, сокрушала мое сердце.
Ручьем полились из глаз моих слезы. Любопытствовали знать причину моей горести.
– Слезы, – отвечал я, – свойственны несчастному страннику, скитающемуся без всякой надежды возвратиться в отечество.
Между тем кипряне на корабле все предавались буйным потехам. Гребцы, враги труда, дремали на веслах, кормчий, в венке из цветов на голове, вместо руля держал в руках огромную чашу с малым уже в ней остатком вина. Он и все до единого, вне себя от вина, пели в честь Венеры и Купидона такие песни, что содрогнулось бы от них всякое сердце, любящее добродетель.
Так они забывали опасности неверной стихии, когда внезапная буря возмутила небо и море. Заревели в парусах яростные вихри, черные воды били валами в корабль, стонавший от их ударов. То волны, вздувшись, вертели нас по хребтам своим, то море под нами вдруг расступалось, бездны зияли. На шаг от себя мы видели груды утесов, где волны кипевшие разбивались с ужасным гулом и громом. Тогда узнал я на опыте истину слов, которые часто слышал от Ментора, что сладострастные люди, упоенные удовольствиями, робки и малодушны в опасности. Унылые кипряне рыдали, как боязливые женщины, оглушали меня плачевными воплями и горестными воздыханиями о наслаждениях жизни, поздними обетами принести богам жертвы за избавление от предстоявшего бедствия. Никто не сохранил присутствия духа, чтобы управлять кораблем или, по крайней мере, исполнить необходимые распоряжения. Я вменил себе в обязанность, спасая себя, спасти и других; взял в руки руль; кормчий, омраченный парами вина, как вакханка, не мог даже видеть столь близкой опасности; велел я убрать паруса, ободрил устрашенных гребцов, они ожили, и мы благополучно прошли между камнями.