Прохождение тени - Ирина Полянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поднявшись по скрипучей от мороза лестнице на высоту своего роста, я вдруг обмерла и застыла, боясь двинуться дальше, так страшно визжали ее ступеньки под моими ногами. "Что, боязно? -- со смешком произнес дядя Сережа. -- Ну, ступай за мною". И он, взяв меня за руку, стал первым карабкаться наверх. Стало еще страшнее, но я боялась вырвать свою ладонь из руки дяди Сережи, чтобы не рассердить его. Огромная подошва его гулливерского сапога нависла над моей головой: если он оступится, раздавит ее, как яйцо. Дядя Сережа тянул меня все выше и выше, и вскоре я увидела под подошвой его сапога наш коттедж, такой крохотный, что дядя Сережа мог бы с легкостью раздавить и его своим сапогом. Я видела уменьшившуюся амбулаторию, хозблок, магазин, лаборатории моего отца и других ученых, коттеджи, далеко разбросанные друг от друга. Тут дядя Сережа, пригнувшись, вошел в дверь избушки на длинных курьих ножках, а вслед за ним и я. И только здесь, в уютном пространстве караульной будки, где были и скамейки, и стол с телефоном, словно путешествующая на воздушном шаре, я смогла сбросить тяжелый груз своих страхов и взлетела в деревянной корзине высоко в хвойные небеса, где Борей играл в четыре руки с Иоганном Себастьяном...
Домик завис меж вершин сосен, с них струилась голубая высь, как мелодия флейты на стушеванном фоне скрипичного тремоло жемчужно-серого, скорбного неба. Вот альты переняли у флейты эту мелодию, сделав обзор с высоты вышки необыкновенно отчетливым. В группе деревянных -- гобоя, кларнета и фагота -промелькнул тревожный мотив метели, завивающейся вокруг игрушечных домиков внизу, -- и сменился мерным, убаюкивающим ритмом в струнных, в высоких корабельных соснах, которые стояли, как огромные якоря, и не давали пурге унести наш поселок. Деревья, мирно покачивая заснеженными ветвями, шагали в сторону густого леса, обнимавшего со всех сторон наш плененный проволокой объект. Небо и лес как будто плотнее сложили свои ладони, и в щели между ними засияло вырвавшееся из-под туч заходящее солнце... И вот снег поглотил голубые тени, отбрасываемые деревьями; все мотивы вдруг поменяли окраску, поселок окутали валторны сумерек, и по домикам внизу, как длинное дыхание арфы, пробежали зажегшиеся в окнах огоньки. Колыбельная смолкла на чуть слышном пиано-пианиссимо, и тут, точь-в-точь как в "Зимних грезах", последовало причудливое скерцо. Из лабораторий выходили люди, рабочий день окончился, переговариваясь, они шагали группами и поодиночке к своим домикам, все как будто ожило в сгущающихся сумерках, и через несколько минут я действительно услышала "Цвели цветики", грянувшее из лебедевского коттеджа...
Это было первое в моей жизни настоящее путешествие, и из него я вернулась другой, как и подобает путешественнику. Я увидела наш дом, наше жилище другими глазами, словно за эти минуты, проведенные между небом и землей, почувствовала всю хрупкость нашего существования, как бы висящего на единственном гвозде, прибитом наспех к бревенчатой морозной стене караульного помещения.
Когда раздавали казенную мебель, нам достались уродливый диван, стол, две солдатские кровати. Отец ползал по комнате с сантиметром в руках, принюхивался, зажмурив от удовольствия глаза, и расставлял ее с такой детской радостью, будто эти вещи могли удержать его в золотом сечении вечной свободы. Человек, разжившийся мебелью, уже был гол не как сокол, его не могли в одно утро запросто перебросить из одного места в другое, раз он расписался в инвентарной книге за такое количество ценных вещей. И когда отец прибивал книжные полки, он вгонял гвозди навсегда -- с такой молодой удалью, что, казалось, они немедленно пустят корни в стену. Тяжелый кожаный диван с валиками получил название "ложе Пенелопы" -- как известно, Одиссей сделал его из огромного пня срубленной маслины. Дубовый письменный стол отец немедленно загрузил своими бумагами, книгами, справочниками. Потом он, оторвавшись от своих дел, для новогодней елки под руководством мамы охотно разрисовывал яичную скорлупу, вырезал из бумаги балерин, красил серебрянкой шишки, пробирки, колбы, из куска колючей проволоки, выдержанной в солевом растворе, соорудил морозную звезду и прикрепил ее к верхушке деревца. Новый год прошел, но елка долго стояла наряженной, как примета вечного праздника. Там и тут на стенах жилища отец развесил простенькие мамины акварельки и прибил гвоздями ковер, сшитый ею же: по серому полотну один за другим идут сатиновые звери к ситцевой избушке с серым шелковым дымом из трубы. Под ковром в деревянной кроватке с высокими дубовыми спинками спал его ребенок и видел сладкие сны, навеваемые мирным сюжетом ковра. Раз у человека есть своя собственность, значит, он уже не чужой самому себе человек. Каждую свободную минуту отец норовил украсить наш дом -- то сосновые стружки развешивал по стенам, как гирлянды, то ремонтировал пол в сенях, то дерматином обивал входную дверь.
...Топот на крыльце: в сени входит вернувшийся с лыжной прогулки отец, прислоняет лыжи к стене и появляется в байковом лыжном костюме, в полосатой вязаной шапочке, с торжествующим лицом крутит над головой красивый конверт...
-- Встретил доктора Штомма... Тебе послание от Хильды.
Отец хочет, чтобы я обрадовалась и скорей подпрыгнула за нарядным конвертом. Он обожает эти маленькие спектакли, утверждающие прочность его существования на земле, всамделишность окружающего его быта, семьи, в которой -- он знает, какой судьбе вопреки! -- родилась дочь; вот она, теплая, резвящаяся, подпрыгивающая за весточкой от Хильды, как за новой игрушкой. Я охотно проделываю этот трюк. На плотном конверте обведенные золотой краской ставенки, они волшебно раскрываются, стоит лишь перегнуть конверт, и тогда из бумажного окошка выглядывает нарисованная розовощекая немецкая девочка, мало похожая на Хильду: подперев рукой красивое личико, девочка Губки-сердечком смотрит на меня. А отец торопит -- он тоже заинтригован, он тоже хочет поскорее узнать, что там внутри.
-- Ну-ка посмотри, что там?
Там твердый квадратик, зеркальце, вот что. Оно выхватывает у меня прямо из рук добрый кус пространства с такой неуследимой быстротой, что рана, нанесенная этому пространству, мгновенно закрывается. Хильда коллекционирует зеркальца. Она больна, у нее что-то с позвоночником; сейчас Ангелина Пименовна держит ее в гипсовом корсете, и Хильда компенсирует свою вынужденную неподвижность игрой в зеркала. Она раскладывает их у себя на одеяле, как бесконечный пасьянс. Кровать ее стоит у окна, и через хитроумно устроенную систему зеркал Хильда расширяла вокруг себя пространство, продлевая его хоть до детской площадки, до помойки за хозблоком. Это была ее связка глаз. Неподвижно лежа в своих подушках, она день за днем плела зеркальную паутину, словно передвигалась с помощью этих многочисленных глаз. Когда наступал конец рабочего дня, Хильда выстраивала на своем подоконнике целый лабиринт зеркал, в который улавливала идущих по тропинке мать Луизу и отца Йорна и размножала их фигурки, торопящиеся к ней со всех сторон, теряла их только в сенях, но уже вновь находила взглядом, едва родители переступали порог. Таким образом, девочка выгадывала и во времени, приплюсовывая секунды своей коротенькой жизни к встрече с родителями, с утра до вечера занятыми, как и все трофейные немецкие физики, работой в лаборатории.
Отец мой жалел бедную Хильду, часто посылал меня к ней играть, а когда я возвращалась затемно, говорил: "Доброе сердечко". Но он, как всегда, заблуждался. Мне было интересно играть с этой девочкой. Мы играли с ней в зеркальные прятки. Это такие прятки, когда одна зажимает уши и зажмуривается, а другая в это время тихонько прячется в этой же комнате; потом та, кто водит, берет в руки зеркальца и с их помощью начинает обследовать комнату. Жуть и азарт этой игры заключаются в том, что та, кто ищет, не двигается, а та, кто прячется, -- перестает дышать и унимает стук своего сердчишка, чтобы не выдать себя. Под усиленный звук репродуктора я забивалась в нишу ножной швейной машинки, а Хильда брала зеркальца в растопыренные пятерни, как игральные карты, и, заглядывая в них, метр за метром прочесывала комнату преломленным лучом своего взгляда. Я гадала, засекли меня уже ее зеркала или нет, я слышала, как они стеклянно позванивают у нее в руках, будто кастаньеты, перестраиваясь, обследуют угол комода или тьму под кроватью, подбираясь ко мне все ближе; я физически ощущала, как комната кружится в ее цепких зеркалах, скачет по поверхности амальгамы, перебрасываясь из одного в другое неподъемными предметами, словно легкими шахматными фигурками, преломляя страшный человеческий взгляд под разными углами... Эти зеркальные углы впиваются мне в ребра, подталкивают меня, выжимают из безопасного места, затягивают в свои воронки, превращая меня в бесправное отражение. Нависая надо мной, Хильда направляла прожектор своего взгляда то туда, то сюда, и вот комбинация зеркал сводилась в один прицел, неизбежно поражающий цель по дыханию, по шелесту юбки, проявляющий меня из тьмы, как бы создавая заново и облекая в мою же собственную плоть... Страшная и опасная игра, из которой я выходила до того опустошенной, что, встретившись дома взглядом со своим отражением в прихожей, невольно вздрагивала. Через несколько лет Хильда умерла. Возможно, безутешные родители похоронили дочь вместе с коллекцией ее зеркал, которые, размножая, умножают теперь узкое пространство тесного детского гроба, сколоченного зеками из третьей рабочей зоны. Возможно, амальгаму под землей все больше разъедает могильная плесень, образуя острова, а затем и материки проплешин в зеркальном пространстве: скоро наши зеркальца ослепнут и пространство погаснет в них навеки.