Лежачих не бьют - Альберт Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В каком-то смысле — да.
18
А диверсант Вовка добился, оказывается, существенных успехов. Дня три, может, четыре команду пленных привозили в уменьшенном составе, и Федот сообщил, что недостающие лечатся в лазарете. При этом предупредил меня, чтобы Вовка, да и я, по возможности, тут без дела не болтались, потому как немцы все никак не могут додуматься о причине своего неудобства. Просто головы сломали!
Наутро же с командой прибыл очень пожилой и весь какой-то больной, с седыми усами капитан в сильно выцветшей гимнастерке и, оглядевшись, пошел в нашу калитку. Переговоры он вел с бабушкой, а речь шла о том, чтобы в случае острой необходимости пленные могли пользоваться нашим туалетом.
Бабушка поначалу даже ахнула от такого дерзкого предложения, и если бы перед ней стоял бравый красивый полковник в отутюженной форме, наверняка бы шуганула его тряпкой со двора. Но перед ней мялся старик, явно недооцененный воинским командованием. Галифе у него пузырились на коленках, он переступал неуверенно с ноги на ногу и глядел на бабушку виноватым взглядом.
Она помолчала, повздыхала, наверное, вспомнила, как начинала оттирать вчера свое ведро от вражеской нечисти, опустила голову и повела капитана к отхожему месту. Туалет наш был весьма простонародный, сугубо отечественный — скворечник на птичьих ножках, которые, к тому же покосились.
Деловито осмотрев его, мятый капитан посочувствовал бабушке, заверил, что завтра же пришлет нужный пиломатериал и скворечник наш силами тех же немцев укрепит и даже, если бабушка не возражает, покрасит.
На том они и сошлись, хотя окончательно точка была поставлена гораздо позже, когда с работы вернулась мама.
Выслушав бабушку, она уронила руки в подол и спросила:
— А что же скажет нам отец, вернувшись с войны? Они там нас убивали, а вы им тут удобства… подставляли.
Они с бабушкой тут будто местами поменялись.
— Что делать-то? — приводила бабушка свои аргументы. — Они ведь тоже люди. — Поправлялась: — Вроде как люди. Вон вчера все лопухи у забора уходили! Это разве санитария?
— Ладно, — согласилась мама, — только давай условимся: объясняться будешь ты!
— А чего тут объясняться, — ершилась бабушка, — приспичит, так без объяснений нагрешишь!
Этим философским итогом обсуждение и закончилось, а наутро, я еще не проснулся, а немцы заколотили молотками у нас во дворе, завжикали ножовками, и к моменту, когда я, позавтракав овсянкой, вышел на улицу, скворечник наш было невозможно узнать.
Вчера еще покосившийся на один угол, он выпрямился, был строен и блестел со всех сторон невысохшей зеленой краской. Когда же я с мамой вошел вовнутрь, оказалось, что и там произошли преображения. Деревянная доска с очком была новой, сияла свежим деревом, а из нутра зловонной горловины тянуло казенным, но здоровым запахом обеззараживающей хлорки.
Метрах в пяти от скворечника был вкопан столб, к которому основательно гвоздями прибит рукомойник. А на крышке — кусочек черного хозяйственного мыла. Во как! По достоинству оценил бывалый капитан уступчивость старой женщины и ее семьи, понял, насколько тяжело им такое решение было принимать, похожее чем-то на предательство. И здравый смысл здесь не утешение, мало ли, что им, допустим, приспичило! Мало ли, что они тоже все-таки люди и, как все, должны справлять свою нужду! Мало ли, мало ли, мало ли что полагается даже и зверю, если он пришел в твою страну с огнем и смертью!
Нет, война еще не окончена, враг еще не разбит, значит, в душе эти немцы еще солдаты, не зря же они называются — военнопленные. И правильно, что уговаривать женщин командование послало этого невзрачного, старого капитана с вислыми белыми усами.
Пустить в свой уличный, без удобств, скворечник людям приказать было невозможно. Можно было только просить. Да и то сильно смущаясь.
С капитального ремонта нужника начинается последний этап нашего общения с врагами.
Еще более непосредственный.
Во-первых, потому, что теперь воду нам стали носить немцы, а не Федот. Дело, в общем, понятное. Одно дело помочь бабушке в благодарность за чай, другое — наполнять рукомойник для самих себя.
Во-вторых, оказалось, что и без Вовкиных диверсий пленные нередко пользуются отхожим местом, а
предыдущие наблюдения Федота были просто доказательством их терпения. Теперь терпеть никто не понуждал.
Не раз и не два бабушка проклинала себя! То был тихий рай, а вдруг ее мирные владения превратились в беспокойное хозяйство. Ведь каждый очередной гость проходил мимо нашего крыльца, каждый вежливо здоровался, каждый потом так же вежливо благодарил, перед тем громко постучав пипкой рукомойника и тщательно вымыв руки.
Бабушка даже выучила одно немецкое слово: «Битте». Пожалуйста, мол.
Ей говорили «данке» или «данкешён» — спасибо, большое спасибо. А она солидно отвечала:
— Битте, битте! — И порой неуверенно добавляла: — От меня не убудет!
В этой добавке смешивались исполненный человеческий долг и запоздалое сожаление от того, что разрешила немцам совершать их нескромные дела у себя под носом — не самое, как ни утешайся, достойное смирение.
А пленные резко приблизились к нам.
То они, как на общей фотографии, копошились на дороге, делая свою работу, и я не мог их всех-то отличить друг от друга, то вдруг они, порой неожиданно, стали возникать в опасной и смущающей близости: в двух-трех шагах, да еще и спешащие по известно каким делам.
Я видел их лица вблизи и постепенно понимал, что они отличаются от русской породы своей удлиненностью. У наших лица, как правило, круглые, у них вытянутые, у нас уши как пельмешки, а у них будто овальные блины. И носы, конечно! Чаще всего у них прямые, с горбинкой. Наш же человек, известно, курносый.
Не зная ни звука о предмете антропологии и даже слова этого не слыша, я своим детским непредвзятым взглядом устанавливал различия между двумя народами, склоняясь, увы, к расистским теориям и в то же время, по счастью, не ведая о них.
Как на крупноплановых фотографиях, немцы приближались ко мне, всегда улыбались, пытались выразить свою приязнь.
Один, совсем белобрысый, даже белесый худой дядька, справив свои дела и умывшись, задержался возле меня с довольной улыбкой и достал из грудного кармана фотокарточку. Бабушка, как разъяренная тигрица, тотчас выскочила на крыльцо с опаской, что могут зацепить ее тигренка, но белобрысый умиленно улыбался и показывал мне карточку, где он и его фрау с замороженными рыбьими глазами обнимали двух одинаковых, аккуратно подстриженных, с челками, таких же белобрысых, как он, немчиков. Я принял его жест доброй воли со сдержанной улыбкой, но немец не успокоился, приблизился к бабушке, дал ей фотографию, повторяя:
— Киндер, киндер! Цвай киндер! Потом сделал печальное лицо, проговорил: — Кёнигсберг! Бомбей! Ништ!
— Э-э, — попыталась посочувствовать бабушка. — Бомбят! Конечно! А вы чего лезли-то?
Но немец ее не понимал. Он ждал сочувствия и принимал за него бабушкины реплики. Повторял по-глупому:
— Чэго, чэго!
Тыкал в себя пальцем. Представился:
— Курт! — И повторил: — Цвай киндер! Бомбей!
А потом вдруг сказал горько:
— Гитлер капут!
Я это выражение слышал от немцев еще не раз и, среди прочих, от того зеленомаечного «дристуна». Всякий раз, проходя в скворечник, он говорил мне без всякого чувства и смысла:
— Гитлер капут! Гитлер капут!
Будто это был пароль какой-нибудь. Вроде как я его в сортир не пущу без его «капута». А в скворечнике он пел. Эти его слова я до сих пор помню: «Дойчланд, дойчланд юбер аллее!» Тогда я, конечно, ничего не понимал, только чертыхался про себя. Теперь знаю, что это значит: «Германия, Германия превыше всего». Не такой-то уж и странный, выходит, был дерьмовый певец. Не признавал себя побежденным. В общем, этому я ни на полногтя не верил, а того белобрысого Курта мне жалко стало. В конце концов, это же действительно Гитлер виноват, что двух белобрысых немчиков, сыновей Курта, теперь «бомбен» самолеты с красными звездочками на крыльях. Но вот когда наших «бомбен» — кто их жалел?
Курт приходил еще раза три. После клозета присаживался на корточки напротив меня, выскакивала бабушка, он кивал ей, давал понять жестами, что только посмотрит. Смотрел на меня и смахивал слезу. А я чувствовал себя просто идиотом. Да любой бы на моем месте извелся: присел напротив тебя взрослый дядька, смотрит и плачет. Будто я виноват в чем-то.
Я, конечно, немного-то терпел. Не из уважения, нет. Из жалости. Потом спрашивал:
— Бомбен?
Раза два Курт ответил:
— Бомбен.
Потом сказал:
— Найн.
Даже совсем несмышленые дети слушали во время войны радио, и хорошо давалась нам география в те несладкие дни. Я же к девяти годам к несмышленым себя не причислял, полагал и знал: Кёнигсберг наши взяли. Значит, и пленным объясняли там, где они ночуют, про события на фронте. Курт знал, что больше его город не бомбят. Но веселее он не стал.