Танец и Слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина - Татьяна Трубникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На фото была молодая женщина с чарующей затаённой улыбкой, склонившая, как лебедь, голову на чудесной, длинной, скульптурной шее, с покатыми обнажёнными плечами, сидящая в вогнутом «римском» кресле. Взгляд – прямо в душу его, Сергея… Длинное белое платье, простое, как она сама, струится на пол…
– Это великая танцовщица, – сказал Блок. – Исида.
Сергей не вымолвил ни слова. Снова и снова возвращался к фотографии глазами…
Стихи неведомого, из глубин Руси, пришельца Блоку жутко понравились. Об этом он честно сказал просветлевшему до дна синих глаз Сергею. Он читал их Блоку и… женскому портрету на стене.
Блок дал ему рекомендательные письма к издателю и коллегам по перу. Ах, как сбегал вниз от него Сергей! Будто крылья несли. И ещё: стал он другим, совсем другим, чем был час назад. Потому что видел: Блок уступил ему место рядом с собой. Свято улыбался ему, юному, новому, большими, чувственными губами. Свято и чисто, как ребёнок. Жал ему руку.
Он его не искал. И встреч с ним – тоже. Николай Клюев сам написал ему. Потом – ещё и ещё. Всё было в этих письмах – и созвучье сладкоречивое его же, Клюева, стихам, и восхищение талантом Сергея, и желание поскорее увидеть его, так тронувшего спящее сердце, обнять скорее, скорее… Сергей не ответил. Да, он читал стихи Клюева, очень нравились. Самый известный, после Блока, самобытный, сверкающий, как уральский изумруд, крестьянский поэт. И слова в его стихах – каменья самоцветные. Но смущал тон писем, очень уж нежный. И что любит его за душу светлую – заочно. Просит о встрече, просит-умоляет, смертельно ждёт…
Он уехал к себе домой, в село. К Анне не вернулся. Писал в родном амбаре странные стихи: о каменных дебрях большого города. И будто слышал голос Бога: «Забудь, что видел, и беги!» Но в силах ли его это было? Уже нет. Настало время исполниться мечте.
Потом он всё-таки встретился в Питере с Николаем Клюевым. Когда тот увидел Сергея, прямо-таки впился глазами, ахнул от красоты его и обнял. Целовал троекратно. Щекотали моржовые усы. Пахло от него ладаном, воском, яблоками и ещё чем-то неуловимо приторным. Сколько же сладких речей, сколько самых восторженных, милых слов он наговорил он Сергею! Что Сергей, сокол ясный, попрёт весь этот вылощенный салонный сброд, перед которым им приходится выступать, мощью народного, чистого слога! Что они вместе – и теперь навсегда. Они – поэты русского народа. А эти все Мережковские с Гиппиусихами – ананасы в шампанском. Не отходил ни на шаг от своего подопечного. Прилип, как лист в бане. Часто купал свои пальцы в белых кудрях Сергея… Хвалил, гладил, целовал. Гладил, целовал, хвалил. Хвалил изысканно, гладил нежно, целовал страстно.
Непритворно, искренне не понимал: как такой юный отрок, почти Варфоломей с картины Нестерова, мог вот так, запросто, с Богом? О Божеском? Как вот так, одной строчкой, из нашего мира – в иной?! Он бился над этим годами. Как же так… Что он может сделать для этого нежного отрока? Да он всё, всё отдаст ему, прекраснейшему.
Выступали они обычно в псевдонародных, слишком вычурных, распрекрасных костюмах: высокие сапоги, расшитая косоворотка, синяя поддёвка. Всё кричащее. Такое нравится – уверял Николай. Сергея бесило до печёнок, что публика эта салонная слушала его стихи вполуха, жиденько хлопала – так, для вида. Зато бурно принимала похабные рязанские частушки, коих знал он великое множество.
Да, он знал, что вынужден подавать себя таким. Народный поэт, от сохи. Если бы эти «ананасы в шампанском» ведали, сколько книг он прочёл, – ни за что б так не изумлялись стихам его. Маска – противно, ну что ж, иначе он ничего не добьётся…
Один случай так и вовсе вывел его из себя. После этого случая Николай понял наконец, что не сможет удерживать возле себя молодого друга вечно, потому что никогда тот не будет головы клонить ни перед кем. Дело было в аристократическом салоне, близком к придворным кругам, в доме графини Клейнмихель. Там ели и разговаривали, нимало не считаясь с тем, что он, Сергей, читая, душу свою в стихах выворачивал. Будто в цирке смотрели на него, как на ряженого. Упыри поганые! Ох, и выдал он ласковых слов тихому Николаю за то, что привел туда! А когда они уходили, вышколенный швейцар принёс им на серебряном блюде двадцать пять рублей. Сергей побагровел. Сказал: «Поблагодарите графиню, а деньги возьмите себе на табак!»
Клюев, Клюев… Сергея он хотел завоевать испытанным способом: стать всем для него. Нечто женское было в его умении намертво вцепиться. Внешне он казался правильным и праведным, едва ли не святым: и молился, и постился, но нутром – гниль и вранье. Сергей не понимал, как такое может сочетаться в человеке?! Сдобный, сладко-паточный, елейноскользкий, впился Николай в него железной хваткой. Одно время, недолго, жили они вместе, в одной комнате. Ах, как Николай плакал, когда Сергей на свидание с женщиной уходил! Садился посреди комнаты на пол и ревел в рёв. Всё это было и смешно, и противно… Но что за диво! Завороженно Сергей слушал, когда читал тот свои изощрённые, думные стихи. Чудесные, тёплые, истинные. Будто волшебными ключами открывающие душу. Учился, у Клюева, вбирал в себя тайну Слова.
Как страшно и нелепо – война. Безропотны уходящие на неё мужики. Так надо. Без жалоб, без слёз. Только бабы воют. Его, Сергея, тоже призовут этой осенью… Обычно смирённый Николай замотал головой: его сокола да под пули?! Ни за что!
Ходили в Царское Село. Николай не сказал к кому. К знакомому, и всё. Как барашка повёл. Пригладил его вихры. Сказал: «Хорош!»
Долго ждали.
Тарахтящая машина с огромными колёсами резко остановилась, взметнув облачка пыли. Важно вылез из неё рослый мужик, одетый бедно, но чисто. В нём сразу чувствовался крестьянин. В походке, в жестах. Свой, значит. Но почему он здесь?! Клюев к нему ступил. Обнялись. Целовались троекратно, по-русски. Николай что-то сказал ему тихо, Сергей не слышал. Мужик метнул в его сторону пронзительный взгляд. Что за глаз был у него – как бурав: будто светлый, а внутри – игла. Сергея передёрнуло до дрожи внутренней, и волосы на голове шевельнулись. Всего мгновение смотрел мужик на него – словно в голову влез и там всё увидел… Что-то ещё тихо сказал. Клюев кивнул и поклонился.
Григорий Распутин в записке к полковнику Ломану, штаб-офицеру для особых поручений при дворцовом коменданте, писал:
«Милой, дорогой, присылаю к тебе двух парёшков. Будь отцом родным, обогрей. Ребяты славные, особливо этот белобрысый. Ей-богу, он далеко пойдёт».
Клюев написал «моление» в Царское Село, к тому же Ломану. Всё по словам Григория сделал. Что гениальное русское слово, коим облачён его юный друг, не должно бесследно сгинуть на Руси. Получил приветливый отклик. Сергей был оформлен санитаром в поезд имени Императрицы Александры Феодоровны, вывозивший раненых с передовой. Поезд этот, совершенно особенный, имел местом своего постоянного пребывания Царское Село, а покровительницей – саму Императрицу Всероссийскую.
Сергей, наголо остриженный, в серой шинели, казался самому себе совершеннейшим подростком.
Клюев плакал, когда с ним расставался. Им обоим было больно. Сергей надписал ему своё фото – там, где он златокудрый, с надеждой в юных глазах, в высокой овчинной шапке.
Часто по возвращении с линии фронта Сергей видел великих княжон, работавших в лазарете наравне с другими нянечками, выхаживающих раненых, утешающих юных калек… Были они просты и искренни, не смущались никаким трудом, ни ранами, ни кровью солдатской. Одетые в длинные платья и фартуки с нашитыми под сердцем красными крестами, на голове – белые платки сестёр милосердия, они ничем внешне не отличались от других санитарок поезда. Даже руки у них простые, как у фабричных девчонок, разве что без царапин. И однако, глядя на них, думалось, что каждый их шаг сопровождает безмолвная внутренняя молитва.
Много тяжёлого увидел он, помогая в операционных, каждодневно наблюдая нестерпимые муки искалеченных войной русских мужиков и мальчиков.
Однажды полковник, их покровитель, близкий ко двору, отправил его вместе с Клюевым в Москву, в Марфо-Мариинскую обитель, к великой княгине Елизавете Федоровне, чтобы та послушала их.
Встретила гостей одна, если не считать послушницы, молча прислуживающей за столом. Тихая, словно неяркий вечерний свет, слушала молча, внимательно. Худоба чётче обозначала тёмные круги вокруг глаз. Пригласила их за стол. Клюев будто бы стушевался – отошёл к камину, сел на корточки. Где уж нам, голытьбе сермяжной, за белые царские скатерти. Там и ел калачи. Сергей же за стол сел спокойно, не глядя на Николая. Послушница глаза вытаращила, увидев гостя на корточках. А великая княгиня усмехнулась, тихо кивнула: мол, пусть сидит, если нравится…
Спросила Клюева: жива ли его мать, нравятся ли ей его песни? Клюев комок в горле проглотил. Играть в «народность» расхотелось. И сидеть на корточках – тоже. Что уж теперь, раз сел. Стыдно, конечно. Почему-то подумал, что никто в проклятущем городе, никто из писательской братии ни разу не спросил его о матери…