Репетиции - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надю мне, в сущности, жалко. Суворин спокойно и даже, пожалуй, изящно соблазнил ее, было это у меня дома и, следовательно, на моих глазах, и когда они тогда пошли в кабинет отца, я не отказался бы с ним поменяться. Пока Суворин был жив, она была чуть ли не лучшей за многие годы его пассией: она поила его, кормила, следила за гардеробом. Все это незаметно, мягко, без нажима, и я встречал людей, которые думали, да и говорили, что вот он, кажется, нашел наконец тихую гавань. Кто знал, что так обернется. Ей, конечно, не повезло, эта история и его смерть, где бы он ни умер, на ней или рядом, ее сломали, и вряд ли она сумеет подняться, а ему можно позавидовать.
После смерти Суворина главным вопросом, волновавшим всех, было: что будет с его собранием, в первую очередь, с рукописями. Университетская библиотека, давно привыкнув ежегодно получать от него почти по полтора десятка манускриптов, ничего предпринимать не стала, считая, что владелица собрания, конечно же, она; пускай пройдут положенные шесть месяцев, ее сотрудник все заберет и начнет описывать. Работа эта была сладкая — готовая диссертация, причем перворазрядная, и желающих заняться ею было немало. Но все оказалось не так просто. Завещания Суворин не оставил — это было естественно — о смерти он никогда не говорил, и, кажется, не думал. Для библиотеки отсутствие завещания было плюсом, но тут выяснилось, что у Суворина есть прямые наследники, о которых все успели забыть, но они были, и в конце концов суд, и областной, и республиканский, решил дело в их пользу. Надо сказать, что позиция университета была довольно прочная: во-первых, сам Суворин, пока был жив, из года в год безвозмездно передавал ему рукописи, во-вторых, не слишком законный характер экспедиций и, главное, — обещание библиотеки сохранить рукописи как единое мемориальное собрание и тем самым увековечить его имя. Последнее было сильным аргументом, и все же суд встал на сторону наследников.
На похороны из ближайших родственников Суворина — жены, с которой он так формально и не развелся, сына — ему было тридцать четыре года, и дочери — прибыл только сын. По его словам, мать и сестра не смогли приехать, потому что у них не было денег на билеты. Сын Суворина был, конечно, странный малый — огромный, белобрысый голубоглазый бугай с простым, как все с удовлетворением отметили, крестьянским лицом, он приехал с маленьким чемоданчиком в одной руке и плетеной корзинкой в другой, в которой сидели три очаровательных котенка. С этими котятами он пошел и на похороны, с милой улыбкой объясняя, что котята боятся оставаться одни в незнакомом городе и он не может их травмировать. В Томске он пробыл ровно два дня. Никаких денег Суворин не оставил, одни долги, правда, мелкие, сыну его Александру деньги были нужны отчаянно, кажется, у него не было даже на обратный билет, и он предложил за две тысячи купить рукописи библиотеке — сумма скромная до чрезвычайности. Но библиотека по-прежнему продолжала быть уверена, что собрание достанется ей так, задаром, и наотрез отказалась. Тогда он обратился ко мне.
Я сбился с ног, занимаясь похоронами, мне было не до рукописей, и переговоры с университетом сначала он вел сам, явился на прием к ректору все с теми же котятами, но из этого вышел только глупый и никому не нужный скандал. Перед отъездом он снова принялся убеждать меня, что университет упрямится зря: суд несомненно решит дело в пользу семьи, и повторил, что просит за рукописи две тысячи. В Москве он сможет выручить за них куда больше — это было ясно, но ему дорога память отца, и он хочет, чтобы рукописи остались в Томске. Юрист — наш знакомый — тоже считал, что если будет процесс, семья его легко выиграет. На прощанье Александр стал одалживать у меня сто рублей. Я дал, и уже на аэродроме он вдруг сказал, что советует мне самому за полгода собрать деньги и купить рукописи, без них моя работа, вне всяких сомнений, встанет, неужели я один или вместе с другими учениками Суворина не сумею найти двух тысяч? Это было разумно, в нем вообще была странная смесь практичности и идиотизма.
За два месяца до нашего разговора умер дед и оставил отцу наследство — полторы тысячи рублей, которые на семейном совете — с добавлением трех сотен — было решено подарить мне в виде нового «Москвича» — запоздалая компенсация за согласие уехать из Куйбышева. Отец давно, особенно, когда выяснилось, что из-за переезда я расстался с Наташей, чувствовал себя виноватым и искал случая хоть что-то для меня сделать. Машина — было, конечно, здорово, но, обдумав сказанное суворинским отпрыском, я решил, что, пожалуй, все-таки прав он, и на деньги надо покупать не машину, а рукописи, без них мне действительно никуда. Я поговорил с матерью, потом с отцом, оба неожиданно легко согласились, отец сказал, что деньги мои и я вправе распоряжаться ими, как хочу. Через два месяца, когда вопрос о наследниках окончательно решился, я написал в Москву, предложив за них те 1800, которые у меня были. Через неделю пришла телеграмма: согласен, высылай купчую.
Была еще одна вещь, которую я теперь должен был незамедлительно урегулировать. Я не хотел, чтобы в университете думали, что я так или иначе «увел» библиотеку Суворина, тем более сейчас, когда она подешевела на двести рублей. Не только для моей карьеры, но и для всех отношений это было бы катастрофой. Думаю, что меня ждала та же участь, что и Надю Полозову. Подготовившись, я пошел к ректору, все до последней детали ему объяснил, пересказал каждый свой разговор с сыном Суворина, и в конце концов добился, что он одобрил мои действия и безусловно признал во мне патриота Томска, который, не пожалев огромной суммы, спас рукописи для университета. В итоге мы договорились, что книги Суворина я полностью и незамедлительно дарю университету, а с рукописями дело откладывается, пока библиотека не наберет заплаченную мной сумму и не выкупит у меня их. Потом вся эта история забылась, денег, естественно, ни у кого не нашлось, но я, охотно и спокойно пуская любого работать в Суворинском собрании, до сих пор сохранил репутацию не просто порядочного человека, но неподдельного альтруиста.
Полгода спустя, когда архив уже был перевезен на мою квартиру, ко мне пришел некто Кобылин и сказал, что он много лет продавал рукописи Суворину, назвав среди своих несколько самых интересных, и теперь, если я хочу, готов поставлять товар мне. Я, конечно, хотел. Рукописи Кобылина и то немногое, что он рассказывал о себе, и легли в основу этой работы. В моих руках только это и было: рукописи да несколько коротких разговоров, так как, несмотря на настойчивые попытки убедить Кобылина отвезти меня туда, откуда он их привозит, Кобылин отвечал категорическим отказом.
Первым, что он принес на продажу, были не старообрядческие рукописи, а книги, дневники и другие бумаги, принадлежавшие французскому комедиографу и владельцу кочевой театральной труппы — это все, что я сам сумел разобрать — Жаку де Сертану. Написаны они были по-бретонски, и пока я в Сибири разыскал человека, который знал бретонский и согласился мне их перевести, прошло три года. Нашел я его совсем рядом, просто-напросто в соседнем доме, когда, отчаявшись уже решил везти мое добро в Москву и отдать его там кому придется. Все-таки мне так не хотелось выпускать дневник из своих рук, что я месяц за месяцем медлил, выдумывал то одну причину, то другую, и, наконец, дождался.
Переводчика, знавшего бретонский, звали Миша Берлин. Это был печальный и, в сущности, очень несчастный человек. Его отец, Поль Берлин, французский еврей, в начале тридцатых годов по коминтерновским делам попал в Москву и работал здесь во французской секции до зимы тридцать девятого года. После капитуляции Франции его посадили, и в каком-то североуральском лагере он уже на исходе войны погиб. Мать Миши была русская, когда мужа посадили, ее с сыном выслали из Москвы в Иркутск. Как и мой отец, она была врачом, урологом; позже, в шестидесятые годы, они с Мишей перебрались в Томск, где жила ее сестра.
Миша Берлин, совсем не помня отца, — тот был арестован, когда Мише не было и двух лет, — боготворил его, был буквально им болен, в доме вообще был культ старшего Берлина и культ всего французского. Историю Франции, французскую литературу Миша знал замечательно, особенно средневековую поэзию, которую давно для себя переводил. Отец его был родом из Бретани, из Бреста, на бретонском говорил с детства, и Миша тоже мог и читать, и говорить на этом языке.
В биографии Жака де Сертана было множество иногда буквальных совпадений и пересечений с жизнью Поля Берлина. Оба они происходили из Бретани, оба, попав в Россию, прожили здесь ровно одиннадцать лет и оба были сосланы в Сибирь; Сертан на пути туда, уже перевалив Урал, умер в поселении Сухой Лог, а Берлин, которому оставалось жить еще целых пять лет, провел их в лагере под Краснотурском, где и погиб в апреле сорок пятого года. Это, как я называл их, большие совпадения, но были и другие. В Москву Берлин и Сертан попали в один и тот же день, 14 января; так же в один день, 17 июля, они были сосланы в Сибирь, оба этапировались через Сухой Лог, и последнее — оба умерли в сорок четыре года. Все это было, конечно, весьма странно, и пока мы день за днем и страница за страницей переводили дневник, я с некоторым изумлением видел, что Миша все чаще думает, что его отец и Сертан как-то связаны, это походило на сумасшествие, но и я время от времени испытывал нечто подобное. Во всяком случае, и его и меня бесконечные параллели жизни Сертана и Поля Берлина, которые Миша тут же вычленял и подробно комментировал, не могли не поражать. На Мишу это сходство, естественно, действовало куда сильнее, и очень рано, еще в первый день нашей работы, он, не имея своих собственных воспоминаний об отце, только то, что рассказывала ему мать, стал дополнять отца кусками жизни, взятыми из дневника, он как будто считал жизнь Сертана ничейной, бесхозной и хотел забрать ее себе.