Красная лошадь на зеленых холмах - Роман Солнцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5
Его разбудили вечером.
Небесный свет еще блуждал над Камой, над кранами, над Красными Кораблями. Закат опускался, как шлюзовые ворота, и переменчивые сумерки заполнили каменные дворы.
— Эй, парень! — обратились к Алмазу соседи по комнате. — Вставай, нельзя в сумерках спать, голова болеть будет.
Алмаз окончательно проснулся.
Вокруг стола, не зажигая огня, при свете вечернего неба, сидело несколько человек, на столе белели бутылки кефира, на бумаге — темная горка пирожков, пахнувших подгорелым подсолнечным маслом. Алмаз почти не видел людей, только у одного, что стоял у окна, ухо розовато просвечивало, и Алмаз улыбнулся, почувствовав себя несколько свободнее.
— Спасибо, я не хочу… — бормотал он, но его усадили.
— Илья Борисович, — вежливо представился узколицый человек с усиками, довольно пожилой, голос у него — надтреснутый, усики — в ниточку, забавные, как у какого-нибудь иностранца. Но одет скромно, и рукопожатие оказалось крепким и жестким. — А вас как зовут?
— Алмаз я, Алмаз Шагидуллин, — сказал смущенно юноша, понимая, что при первом знакомстве его имя вызывает улыбку и бесконечные остроты на тему: бриллиант и прочее…
Но рабочие парни хмуро назвали себя по кругу и стали молча есть.
Илья Борисович был веселее и живее всех, он сразу же перешел на «ты» и, похихикивая как-то странно, в нос, как курица, стал разглядывать Алмаза. Потом беспокойные глаза его обежали стол.
— Хорошо! Тайная вечеря… Нарисовать бы, а? Тайная вечеря с кефиром. А кто Христос? Впрочем, все это антимония, ер-рунда! Все это биология, зоология, мурология! Все это журналистика, муралистика! Ты из каких мест, мальчик?
— Из деревни Подкаменные Мельницы.
Постепенно разговорились, и, конечно, плосколицый говорил больше. Он оказался бывшим художником, его за подделку икон посадили, после колонии он приехал сюда на работу. Он мог бы устроиться писать цветные плакаты — работа очень денежная и непыльная, но Илья Борисович сел за баранку.
За столом он был очень внимателен к своим товарищам, подавал хлеб, соль, ножик. Но иногда раздраженно взрывался все теми же непонятными словами: «Антимония!.. Ферология!..» Воспаленные черные глаза его блестели и моргали. К Илье Борисовичу относились с уважением, но когда он говорил, невозможно было удержаться от улыбки. А если его слушали и смеялись, Илья Борисович распалялся все больше, хрипло хихикал, дергался всем телом, выкрикивая слова и нажимая, как заика, на некоторые твердые согласные. Получалась чуть ли не лекция.
— Антим-мония! Зажр-рались, под ногами не видят, пузо мешает. Мне бы автомат, я бы эту контрреволюцию — тра-та-та! Саксофоны, граммофоны со всех сторон, на базаре мясо четыре рубля, пучок укр-ропа сорок копеек. Укро-па… опа! — взвизгивал он, вскакивая и поднимая согнутую в локте руку. Я бы их прижучил, примял, прикнопил! В космос лезем. Ну, чего тебе там, Костя, и тебе, Вася? Даже рюмочку не нальешь — невесомость! Но я бы полез, полез туда и сверху на этих подлецов, на спек-кулянтов — я-я-я-оё-ё-ёыюя!.. — Илья Борисович, приседая, изобразил что-то вроде мяуканья рыси. — Насмотрелся я на них! Возле Большого театра, и возле ка-девять, на телеграфе, и в метро «Бауманская» повидал! И считаю, что пр-равильно делал, обманывая всю эту сволоту! Мне еще медаль дадут, увидите! Или сразу три медали на одной планочке! Героя страны Зан-з-зи-бар! Иконы, шестнадцатый век, уходят за границу — за пять сотенных, за кусок… а им цены нет! Всю музыку выключайте, когда эти иконы вынесем смотреть! А я им — хи-хи-хи… — Илья Борисович затрясся от смеха, садясь и смахивая слезу, — я им на лавкасе… да с трещинками… с паутиной… да с жучками рамочку… пальчики оближешь! А нар-родное достояние — народу! Я был, конечно, человек маленький… не главный в этом производстве, но — патриот. Патриот. И на суде публика животы надрывала, слушая мою речь! А все остальное — антимония. Ты ешь, ешь, — неожиданно тихо сказал Илья Борисович, пододвигая Алмазу пирожки. — Вот это ешь. Ты молодой, тебе калории нужны.
За столом сидели два электрика, пасмурные, черные. Пальцы в коротких волосках шевелились, ползали над кусками хлеба, над ножиком, и казалось, они не несли ко рту ничего, но хлеб как-то незаметно уменьшался. Наверное, эти люди так же и работали — неторопливо шевелили пальцами над проводами и релешками, а дело делалось. Сидел еще один рабочий парень, он ел хлеб и запивал шипучей содой. Пятого Алмаз близко не разглядел, им оказался шофер, тот самый, что спал вчера на койке Белокурова.
Алмазу было хорошо. Хорошо, что вот незнакомые люди, а отнеслись к нему как к другу. Они его и знать не знали вчера, а сегодня сидят с ним как с равным.
В окно светило вечернее небо, огромный квадрат с золотым нижним краешком, как только что выпеченный магазинный хлеб. Земли закатной отсюда не видно и даже стального леса Каваза, только небо — с нижним оранжево-золотистым слоем. Что ж, все правильно. Солнце восходит белое, сырое, как тесто, а к вечеру небо выпекает хлеб с красной корочкой…
Илья Борисович все говорил, смешил людей, и люди нехотя посмеивались и вскидывали на него глаза. Видно, все невыносимо устали на работе.
Хлопнула дверь, вбежал Белокуров.
— Полуночничаете? — Он бросил на кровать Алмаза какой-то пакет, схватил со стола бутылку кефира, последнюю, нетронутую… Запрокинул голову, выпил. Хлопнул Алмаза по спине. — Надевай белую рубашку, с Женькой мы тебе купили, еле успели, универмаг закрывался… Отдашь с получки. Пойдем гулять.
Алмаз сначала отказывался. Но потом сдался. Надел белую рубашку, закатал рукава, стал, как белый гусь в темноте.
— Все девушки н-наши! — сказал Белокуров. — Пошли, ребята. Хоть полчаса перед сном подежурим.
Илья Борисович, кряхтя, укладывался спать. «Старый он, — с жалостью подумал Алмаз. — Конечно, ему отдохнуть надо…» Остальные пошли.
На улице было уже темно. В теплом ночном сумраке струились малиновые линии стоп-сигналов — как вожжи. Шаркала подошвами толпа.
Они брели по улице, ощущая открытыми снизу икрами ног накопившийся за день жар асфальта. Вокруг смутно белели высокие дома-башни. И где-то, в самом поднебесье, возле звезд Большой Медведицы, играла на балконе татарская гармошка. И странно так показалось Алмазу — в современном городе, какие он только в кино видел, — старинная татарская песня, захлебывающаяся переборами гармошка… Он совершенно расстроился и почти ничего не слышал из того, что говорил Белокуров, а слушал эту песенку на макушке небоскреба, в звездном небе и пожалел, что среди новых его друзей нет татарина…
…На проспекте было уже прохладно. Хотя улицы опустели, изредка пахло бензином и одеколоном. Звездное небо ровно горело. Далеко разносился звук…
Анатолий обнял Алмаза за плечи.
— Как тебе наши девушки? — вдруг спросил он, заглядывая Алмазу в лицо. — Наташа? Таня? Оля? Нина? Вера?.. Совершенно не умеешь скрывать своих мыслей! Значит, Нина. Не дергайся, не дергайся, я все точно вижу! Мы, пограничники, психологи! Значит, Нина…
— Нет! — возмущенно сказал Алмаз. Он сам еще ничего не знает о себе, а Белокуров уже знает. Очень это ему не понравилось. — Нет.
— Ну хорошо, — легко согласился Белокуров. — Извини, брат. В самом деле, какая разница? Лишь бы честная была. А то у них душа в несколько слоев, как торт. Моя бабушка в молодости торты пекла в пять-шесть слоев. Сколько у нее было ухажеров, столько и слоев. Один любит сладкий торт, другой горький, с кофе, третий с орехами, четвертый там и пятый… Каждого угощала ему предназначенным слоем. Один за другим приходили, и один за другим уходили. И каждый посмеивался над другим, думая, что тому пришлось есть нелюбимый торт. Вкусы друг друга они знали. А бабушка посмеивалась и надевала все их дареные золотые и серебряные кольца на один палец и ходила по дому. Она в старости тоже их надевала. Я помню ее палец, сплошь в золотых кольцах, похожий на безобразный медный краник самовара. Жадная была старуха! Извини, я отвлекся. Нас всех ждет случай, брат, и никто не знает, что будет завтра… Вот на границе, вместе со мной… — Белокуров вздохнул отпустил Алмаза, шел теперь поодаль, — служил парень. Парень как парень. Ну, мне кажется, хороший. У него на материке невеста осталась. Она все письма писала, что любит, ждет, тоскует, и в каждом письме у нее то снег, то дождь идет… Он все удивлялся: откуда столько осадков в сухом краю? Правда, для письма красиво это подходило. И вот, Алмаз, уже на носу «дембель» — скоро домой, и, узнав об этом, она пишет, что вышла замуж. Он — своим бывшим корешам, а те: давно вышла, еще год назад. Ведь какая змея! Зачем ему душу травила? Тогда он схватил ее фотографию… посмотрел, посмотрел…
— Как его звали? — спросил Алмаз.
— Его? Как звали?.. М-м, Володя, Володя его звали. Он поставил ее фотку на башню танка и из пистолета! С тех пор словно подменили парня. Был Володя, стал, допустим, Григорий. Совсем другой. Злой, недоверчивый… Эх, брат, темный они народ, эти женщины. И без них нельзя, и с ними тяжело…