Нежнее неба. Собрание стихотворений - Николай Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судя по всему, он пришел в совершенную ярость: особенно его обидело «в своем роде». Не ожидавшая, судя по всему, такой реакции Гусева вынуждена была подробно оправдываться:
«Вы обиделись, Коля, на мое «поэт, в своем роде». Простите я совсем, совсем не хотела Вас огорчить. Сознаюсь, что я чуть-чуть, немножечко иронизировала, думая, что Вы пишете только шутки.
Я думала, что Вы любите и служите искусству по-другому – сцене, мечтаете о карьере артиста, и никак поэтому не ожидала встретить в Вас себе, так сказать, коллегу по писательству, и Вы никогда ни одним словом об этом мне не обмолвились, но почему? Я понимаю, говорить всем или вообще об этом не стоит, но ведь я «коллега», одна и та же цель, один и тот же бог, которому мы начинаем молиться… Пусть даже, если бы у нас были мечты, утопия, – и это ценно, но я не думаю, что утопия, почему правда не может мечта осуществиться в жизни, – разве нет данных для этого? Я чувствую в себе силы и способность писать, лица компетентные говорят, что у меня больше чем только способность. Я верю и нет (бывают сомнения), и все-таки чувствую, что да, не знаю только степень ее. Итак мне даже теперь немножко обидно за Вашу недоверчивость, во всяком случае, когда бы Вы мне сказали, то я не отнеслась бы скептически, ни иронически, – я слишком серьезно на это смотрю. Но почему, Звездочка, Вы мне не говорили, разве Вы меня не узнали? Но теперь давайте поправим это. Во-первых, я беру назад слова «в своем роде», и Вы забудьте их, я Вам искренно объяснила причину этого, и причина не обидная, да? Я рада, что встретила человека, товарища по работе и цели, – ведь не ошибаюсь, да? И давайте будем товарищами и друзьями, – нас объединит наше любимое дело, общность интересов… – согласны, Звездочка? Я рада, что Вы сказали о своей склонности, и знаете у меня было очень хорошее чувство, когда я узнала это. А теперь вот что, пришлите мне Ваши стихотворения, – мне очень хочется их почитать. А где было напечатано Ваше стихотворение, и когда? Коля, если можно, не пришлете тот журнал, где оно напечатано»[27].
Адресат упорствовал в своей обиде, так что несколько дней спустя вослед полетела новая порция увещеваний:
«Коля, Вы нехорошо делаете, что отказываетесь показать мне Ваши стихотворения. Почему Вы думаете, что неинтересно? Напротив, скажу это очень интересно. И почему Вы до печати не хотите показать, и неужели уж так нет ни одного совершенно готового? Нет, это просто пустая отговорка. И к чему Вы хотите поломаться?… Нет, Коля, Вы как хотите, а все-таки Вы мне пришлите некоторые стихотворения, да например то, которое у Вас напечатано, Вы можете переписать в письмо, я у Вас журнал и не прошу, я понимаю, как он должен быть Вам дорог…»[28].
Эта переписка, прерываемая обидами, невстречами, взаимными посвящениями и сатирическими уколами, продлится еще два года, закончившись напутствием: «А как Вы думаете, Коля, должно быть, мы чувствуя назвали Вас: «Звездочка», – пожалуй в будущем засияете яркой звездой. Я уверена, что оно станет пророческим. Будет второй известный поэт Минаев»[29]. За это время наш герой напишет несколько десятков стихотворений; примерно треть их будет напечатана. Разнообразие манер, продемонстрированных им в этих опытах, почти утомительно: это выглядит, как первый подступ к настройке музыкального инструмента неопытным мастером или, наоборот, какая-то просодическая каменоломня. Тот дивный лирический протеизм, который два десятилетия спустя станет фирменным знаком его поэтического голоса, предстает пока чередой несмешных пародий. Двукратно разведенный Никитин («Ах, какая воля!.. Ах, какой простор!..»), социальная сатира («Шум, говор, крики, веселие пьяное… / Ярко носы от вина покрасневшие…»), разночинный гоготок («Молодой пастух Егорка / Хочет утопиться»), подражание школьному фольклору («Перед вошью с длинным носом / Скачет печь на сковородке»)… вся эта какофония (педантически, кстати, включенная мною в книгу) изредка прерывается чистым человеческим голосом, справедливо обещающим скорое становление собственной личности поэта.
Медленно преодолеваемая расфокусировка лирического зрения хорошо видна на примере стихотворений военного цикла. С первого дня войны Минаев (впрочем, вместе со всей – за редчайшим исключением – поэтической ротой) стал изготавливать в большом количестве стихи про врагов и святое дело, превосходя в деле насильственного патриотизма известнейшие образцы. И в эти же дни он, обращаясь к собственному дядюшке с рифмованным поздравлением, заключает его пожеланием: «Чтоб судьбе своенравной назло / Вы бы стали ужасно богаты, / Чтоб Вам в жизни чертовски везло, / И чтоб Вас не забрали в солдаты!». Самому Минаеву эта опасность не грозила: по окончании школы он был приказом министра Императорского двора зачислен на действительную службу артиста балетной труппы Императорских Московских театров, что в военное время приравнивалось чуть ли не к нахождению на передовой[30]. (На самом деле – не вполне – и в сентябре 1915 года он безуспешно подавал документы о зачислении в офицерское училище[31]). Рука военного ведомства дотянулась до него 25 октября 1917 года (как мы увидим и впредь, судьба выбирала для вмешательства в его дела непростые для страны дни): ему было предписано явиться для прохождения воинской повинности. На повестке полагалось поставить подпись: судя по сохранившемуся бланку рука его ощутимо дрожала (или просто затупилось перо)[32].
Привычной рукой отвечая в советской анкете на вопрос о роде собственных занятий в 1917–1919 годах, Минаев был крайне лаконичен: работал танцором в Большом театре. Балетная его карьера не складывалась – по недостатку истовости, из-за недостаточных физических кондиций или от перемены музы – по крайней мере, все его роли были второстепенные; впрочем, современники хвалили его Коробейника из «Конька-горбунка». В его стихах этого времени текущие события не нашли отклика вовсе: не только революция, но и смерть нежно любимой матери (1920[33]) никак не были запечатлены, по крайней мере в сохранившихся текстах. Этот творческий эскапизм имел в себе нечто алхимическое: самостоятельная манера вызревала в тигле, отгороженном от каких бы то ни было внешних влияний.
К рубежу 1918/1919 годов поэтическая система стала обретать координаты, которые, отвердев, остались с ним на всю жизнь: «Массивный книжный шкаф уходит в потолок, / В нем собраны стихи поэтов разных вкусов, / Здесь к Северянину прижался плотно Блок, / И с Фофановым в ряд стоят Кузмин и Брюсов». В мае 1919 года, уже после обретения собственного голоса, он делает то, с чего его современники обычно начинали свою литературную карьеру – пишет письмо Брюсову:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});