Я отвечаю за все - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, таких слов не было! Они еще не народились на свет! У него, конечно. Ведь не мог же он, чекист, оперировать понятиями, которые слышал от Устименко А. П.?.. Или мог?
Ничего он не знал, не понимал, не мог ни в чем разобраться…
Впрочем, пожалуй, твердо он знал только одно, вернее, узнал к рассвету: Гнетов понял, что Устименко А. П. не может быть ни в чем виновата.
— Не может! — сказал он глухо. — Не может, нет! Невозможно!
Письмо Штубу он так и не отправил.
ПРОФЕССОР ЩУКИН
Заиндевелый утренний курьерский мягко остановился, из вагонов почти никто в Унчанске не вышел, поезд спал. Устименко, оскальзываясь палкой, сильно хромая, зашкандыбал к международному, проводник с трудом распахнул примерзшую в путевой пурге дверь, обтер тряпкой поручень; высокий, барственный, похожий на всех знаменитостей вместе, профессор Щукин не торопясь сошел на перрон, огляделся в ожидании, вероятно, почетного караула — такой у него был вид в бобрах среди чемоданов, которые выносил заспанный, но старательный проводник.
Дочка или внучка профессорская, в легкой шубке, в шапочке с перышком, розовая, совсем ненакрашенная — наверное, не успела, — первой протянула руку Владимиру Афанасьевичу, сказала:
— Щукина, очень рада…
Сам, похохатывая, словно недоумевая, куда это его черт принес, вглядывался в новый вокзал, в огромный, на еще более огромном пьедестале монумент с заиндевелыми усами и бровями и с трубкой в руке, на которой пристроился нахохленный воробей.
— Вот мы и приехали, — сказал профессор внучке или дочке.
Свою квартиру Щукин занимать сразу ни в коем случае не пожелал, выразился по-старинному, что предпочитает «стоять» в гостинице для начала. А впоследствии, устроившись, переедет…
В «Волге» профессор, устрашив дежурного администратора своей небывалой в Унчанске респектабельной внешностью, поселился в апартаментах за восемьдесят рублей в сутки. Владимир Афанасьевич проводил его до дверей номера, но ни сам Щукин, ни его дочка Устименку не отпустили.
— Сначала позавтракаем, — рокочущим голосом произнес Федор Федорович. — Сносно тут кормят?
Владимир Афанасьевич не знал. Покуда Ляля переодевалась в спальне, Щукин удивил своего главврача сообщением о том, что приехал он в Унчанск не с внучкой и не с дочкой, а с супругой.
— А то, что я называю ее — дочка, мой друг, не имеет никакого значения. Моложе она меня всего только на тридцать два года…
Что-то печальное послышалось Владимиру Афанасьевичу в голосе знаменитого Щукина…
Шел десятый час, когда спустились они в ресторан, и Федор Федорович потребовал к себе шеф-повара.
— Как величать-то? — осведомился Щукин.
— Дмитрием Петровичем, — вглядываясь в барственные повадки Щукина, ответил старик.
— Ну, а меня Федором Федоровичем.
— Понятно.
— И я, друг мой Дмитрий Петрович, доктор. Мы же, доктора, — ваши отцы, а вы, больные, — наши дети.
— Я — здоровый!
— Пока.
— Так точно, — усмехнулся шеф. — На сегодняшний день…
— Вот именно. А завтра?
Его глаза, с молодым блеском, вдруг впились в изрезанное морщинами лицо повара. Это был удивительный взгляд. Так умели смотреть Постников и Пров Яковлевич Полунин — оценивающе, цепко и коротко, словно запоминали раз навсегда. И Ашхен Ованесовна так смотрела на своих раненых — в их замученные лица. Пожалуй, Богословский. А Саинян еще не умел видеть, как видели они.
— В широких кругах известно, — сказал Щукин, — что профессия врача гуманна и человеколюбива. Ну, а повара?
Дмитрий Петрович немножко посмеялся — Щукин все смотрел на него.
— Вы можете нас хорошо покормить? — осведомился Федор Федорович строго. — Но не просто хорошо, а отлично?
И, не дождавшись ответа, начал заказывать.
— А театр у вас есть? — спросила Ляля, пока Щукин разбирался с поваром. — Библиотека хорошая? На лыжах ходят? Коньки?
Голос у нее был странно мальчишеский, и вся она, со своей новомодной стрижкой, в пушистом свитере, в грубых башмаках, производила впечатление мальчишки. Даже румянец у нее был мальчишеским.
Смотрела на Устименку она прямо и строго, словно предупреждая, что с ней шутки плохи, а в заключение вопросов, на которые он не мог толком ответить, сказала, что желала бы работать вместе со своим мужем, допустим, в лаборатории. И так же строго объяснила:
— Иначе я не могу.
— Пожалуйста, — сказал Устименко, — у нас дела сколько угодно.
Выпила Ляля только чашку кофе и ушла «распаковываться». Щукин ел много и хвалил Дмитрия Петровича и в глаза и за глаза, выпил рюмку коньяку, налил себе кофе и вдруг предупредил:
— А сейчас перейдем к делу.
— Поедем?
— Нет. Сначала поговорим.
С наслаждением раскурив папиросу и сильно затянувшись, он долго смотрел в замороженное окно, словно бы что-то там видел. Потом скулы его дрогнули, и он произнес:
— Я в предназначенную мне вами квартиру с вокзала не поехал преднамеренно. Отсюда проще отбыть обратно, из квартиры — сложнее и скандальнее. А судьба моя такова, что это вполне возможно — приехать и уехать. Могу ли я вас просить ответить мне на мою откровенность совершенной откровенностью?
Устименко кивнул.
Светлые, блестящие глаза Щукина несколько мгновений как бы сверлили открытый и бесхитростный, даже чуть смущенный взгляд Устименки. Затем Федор Федорович сказал:
— Незадолго до войны я потерял свою первую жену — она скончалась. Ляля — моя студентка. В некоторых кругах к моему второму браку отнеслись как к скандалу. В том, что Елена Викторовна стала моей женой, усмотрены низкие мотивы. Нам было очень плохо, Владимир Афанасьевич, а ей, бедной, во сто крат хуже, чем мне. Я тоже был принужден отвечать на вопросы, которые, как мне казалось, никто не имеет права задавать. Игра в вопросы и ответы кончилась тем, что мое присутствие посчиталось неудобным в том лечебном учреждении, где, как всем известно, я приносил некоторую пользу.
Он опять впился взглядом в Устименку, словно ожидая ответа. Но Владимир Афанасьевич молчал.
— Весьма вероятно, что я и нагрубил, — сказал Щукин. — Вернее всего, что я очень нагрубил. А бывают ситуации, когда тебе могут грубить, а ты принужден кланяться и улыбаться. Я же не в силах был даже сохранять корректность. Вам известно, что такое проработка?
— Известно, — неуверенно сказал Устименко.
— Судя по вашему тону, если известно, то только приблизительно. Вы ведь хирург?
— Был, — сухо ответил Владимир Афанасьевич.
— Во всяком случае, вы представляете себе, как оперирует хирург в ту пору, когда его прорабатывают? Предупреждаю, что проработка ни в коей мере не касалась моей деятельности как медика. Она вся сосредоточилась на том, что профессор и его студентка… В общем, идиотизм!
Щукин вдруг вспылил до того, что идеально выбритое его лицо пошло красными пятнами.
— Мои больные ждали, а я не работал. Понимаете? Меня лишили доверия, потому только…
И эту фразу он не договорил.
— К черту, — сказал Федор Федорович, — к чертям собачьим. Все дело было опять не в этом. Я сам им бросил кость. В лечебном учреждении, в котором я работал и, смею вас уверить, не без пользы, изображала собою врача одна труляляшка, к сожалению супруга власть имеющего деятеля. Я эту труляляшку со свойственной мне, опять к сожалению, грубостью как-то в сердцах, — согласитесь же, бывает, когда дело касается больных людей, — обругал. Не сдержался. Виноват. Конечно, виноват! И вот учинили со мной расправу. С морально-этической стороны. Как всегда случается в таких жизненных переплетах, всплыло наружу решительно все: все мои грубости, которые имели место, да, да, имели, всплыло и то, что я люблю поесть, это оказалось криминалом, всплыло и то, что, когда вышла в свет моя, быть может, известная вам книга об онкологии, я позвал в ресторан двенадцать человек — метранпажа, старшего корректора, двух младших, наборщиков… В общем, еще тогда, до войны, был напечатан хлесткий фельетончик под названием «Много шуму из ничего». Смысл этой нашпигованной намеками статейки заключается в том, что якобы профессор Щукин праздновал то, что следовало оплакивать, потому-де на данное празднование и не пришли «подлинные ученые». Несмотря на полнейшую нелепость всей концепции фельетона и на то, что друзья и ученики Щукина доказали эту нелепость, опровержение напечатано не было, хоть редактор и принес устно свои извинения. Извинений я не принял. «Оплевали, говорю, на весь Союз, а извиняетесь в кабинете».
— Тем и кончилось?
— Нет, к сожалению, не кончилось. Во-первых, как вам известно, вопреки пословице, брань на вороту виснет, а во-вторых, в соответствии с пословицей, пришла беда — отворяй ворота…
Щукин отхлебнул простывшего кофе, хотел закурить папиросу, но забыл и, положив свою руку на локоть Устименки, неожиданно заключил: