Неизвестный Бунин - Юрий Владимирович Мальцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно возразить, что значимость этих категорий в бунинском художественном мире общеизвестна, так или иначе без указания на нее не обходится ни один серьезный разговор о Бунине. Однако здесь (так отчетливо и подчеркнуто в литературе о Бунине впервые!) речь идет о признании памяти (личной) и прапамяти (родовой) абсолютными, верховными ценностями внутреннего и художественного мира писателя.
Для Бунина-художника память – непременное условие творчества. Память сохраняет прошлое, творчество одухотворяет его, наполняет живительной силой и утверждает равноценным (по крайней мере) реальности – именно прошлое: такой категории, как «будущее время», у Бунина нет.
Память в конечном итоге составляет и эстетическую программу Бунина, которую Мальцев определяет как «теорию» (всякая теория у Бунина – в кавычках) регресса. Память отдает предпочтение интуиции и непосредственному знанию перед любым рационалистическим построением (отсюда, в частности, недоверие Бунина к социальным и прочим теориям его времени). Память заставляет молчать перед непостижимостью бытия (по Мальцеву, это главный пункт расхождения Бунина с модернистами). «На уровне языка эта остановка перед тайной и невозможность шагнуть через нее находят свое отражение в столь частых у Бунина оксюморонах» (с. 13).
На примере последнего предложения хочется обратить внимание на метод исследования Мальцева. Для него не существует границ между миропониманием и поэтикой. Рассмотрение внутреннего и художественного миров как органичного целого приводит к постоянной, ни на страницу не оставляемой демонстрации взаимообратимости их составляющих. Это придает в целом эссеистическому изложению характер системного исследования и является отличительной чертой образцовой современной филологической работы.
Если предметом рассмотрения в первой главе было бунинское «надвременное естество», как определяет память о. Павел Флоренский (выражение, приводимое Ю. Мальцевым), то во второй – «Состав души» – речь идет о «наследстве детства» в его творчестве. Это прежде всего «развитие у Бунина того качества, которое можно было бы определить как упоение красотой природы и которое в такой интенсивной степени мы обнаруживаем в русской литературе лишь у Фета и Пастернака. И только у Тютчева находим такое же торжественно иератическое изображение природы, переходящее в мистерию» (с. 30). Вежливо-пренебрежительная улыбка читателя-интеллектуала по отношению ко всему пейзажному во многом объясняет и ныне встречающееся восприятие Бунина как реликтового растения классического заповедника – это заведомо «неинтересно». Исследователь ставит вопрос иначе. Мальцев прав, говоря, что «с Буниным в нашу литературу в этой области <…> вошел профессионализм» (с. 30).
Но этого мало. Описание природы было для Бунина не просто упражнением в точности оттенков и штрихов, а проникновением в единый могучий поток мировой жизни, малой частицей которой является человек.
С обостренным чувством природы связано различение и переживание Буниным двух великих мировых стихий, любви и смерти, ощущение их тайной и грозной связанности, что стало одним из самых сильных аккордов бунинского творчества. Щемящая тоска по красоте мира, чувство несбыточности гармонии, интуитивно и верно знаемой душой, онтологическое одиночество – все эти «знания», полученные в детстве, на всю жизнь остались яркими, характерными чертами бунинского миропонимания.
Ю. Мальцев весьма осторожен (в лучшем смысле слова), определяя отношение Бунина к христианству, и не торопится – наперекор современной традиции – выдать ему в этом плане «охранную грамоту». Чувства мистичности жизни и безграничности своего «я» – не сугубо христианские переживания. Другое дело, что Бунину они были свойственны в необычно высокой степени, но это говорит скорее об их интенсивности, чем о качестве.
Выход из детства сравним для Бунина с утратой человечеством блаженного райского состояния, потерей им первозданной простоты и естественности. Тяга к своему детству – еще одна причина бунинского предпочтения прошлого будущему, которое выражается и в маршрутах его странствий («Все его путешествия – на Восток, к древности» – с. 42), и в его стилистике: «Такие эпитеты как "ветхозаветный", "первозданный" и проч, всегда означают у него качественное превосходство» (с. 43).
Две следующие главы, «Смутность» и «Перелом», носят главным образом биографический и историко-литературный характер. В них примечательны несколько моментов.
Первый из них – рассмотрение бунинской поэзии. Бунин начинал как поэт и проделал значительную эволюцию от юношеских, насквозь подражательных опытов к зрелым и самобытным стихам 1910-х гг. и далее к редким стихотворным миниатюрам, написанным уже в эмиграции. Как известно, Бунин неоднократно заявлял, что для него нет различия между прозой и поэзией, но при этом осознавал себя как «прежде всего поэт»[33]. Тем не менее для большинства исследователей, и для Ю. Мальцева в том числе, Бунин – «прежде всего прозаик» (с. 162). Анализ лирики Бунина, убедительно подтверждавший рассуждения в первых главах, затем в самом общем виде вплетается в авторскую концепцию бунинской модерности (гл. 5) и в итоге главным образом дополняет те выводы, которые Мальцев делает на основании бунинской прозы. В дальнейшем следует замечание, что стихи Бунина «не столь оригинальны, как проза», и затем список уже известных черт бунинского поэтического стиля: приближенность к разговорной речи, сочетание намеренной традиционности с определенными новшествами в метрике и рифмах, разнообразие ритмического рисунка, пластичности описаний, наконец, «мужественная ясность стоицизма» и т. д.
Второй. На протяжении всей книги Мальцев не раз обращается к психологическим открытиям Бунина, точнее, к актуализации Буниным определенных психологических особенностей человеческого жизневосприятия; в этих главах данная проблема рассматривается на материале ранних бунинских рассказов (прежде всего это «На хуторе», «На Донце», «Перевал» и т. д.). Среди таковых особенностей Мальцев называет: 1) невозможность синхронного переживания и осознания каждого конкретного мгновения жизни («Пока живешь – не чувствуешь жизни» – фраза из юношеского письма Бунина); 2) ощущение жизни как сна, «самодовлеющая самодостаточность жизненных процессов, в основе своей животно-растительных» (с. 48); 3) открытие Буниным «эмоциональной синхронности разных чувств» (с. 82), психологической антиномичности человеческой души, что на уровне стилистики выражается в обилии оксюморонов и типично бунинских контрастно составленных эпитетов, наречий и словосочетаний («печально-веселые песни», «грустно-празднично», «ужас восторга» или «сладкая мука счастья»). Позднее эти новаторские для русской литературы черты бунинского психологизма (ср. по контрасту «диалектику души» Л. Толстого) получили развитие в таких шедеврах писателя, как «Солнечный удар», «Чаша жизни», «Митина любовь» и т. д.
Третий момент – историко-литературного свойства. Перечисляя испытанные Буниным влияния и представляя панораму культурной жизни Москвы и Петербурга 1900-х гг., автор затрагивает многие темы, которые, взятые по отдельности, уже не раз становились предметом специального изучения, как то: Бунин, Толстой и толстовство, Бунин и Чехов, Бунин и «Знание» и т. д. Но в отличие от двухчастных сопоставлений, здесь эти вопросы рассматриваются комплексно. Авторская задача состоит в том, чтобы обозначить место Бунина в многообразии художественных явлений рубежа веков, сориентировать по отношению к ним читателя и определить бунинскую «валентность». Тогда и восприятие Бунина как наследника русских