Письма. Часть 2 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стр. III (оборот) — Эренбург мне не только не «ближе», но никогда, ни одной секунды не ощущала его поэтом. Эренбург — подпаденис под всех, бесхребтовость. Кроме того: ЦИНИК НЕ МОЖЕТ БЫТЬ ПОЭТОМ.
Стр. III (оборот) — ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ. Психея[1295] совершенно не важна для уяснения моего поэтического пути, ибо единственная из моих книг — не этап, а сборник, составленный по приметам явной романтики, даже романтической темы. Чуть ли не по руслу физического плаща. В том же 16 г. у меня были совершенно исступленные стихи (и размеры), от которых у меня сейчас волосы дыбом.
Стр. IV — Ничего не поняла из «Сложных метров», как никогда не понимала никакой теоретики, просто — не знаю, правы ли Вы или нет. Пишу исключительно по слуху. — Но вижу, что работу Вы проделали серьезную.[1296]
Стр. IX—стр. Х. — Если Октябрь для Вас символ мятежа, больше — стихии — очень хорошо, что поместили меня внутрь (как внутрь — пожара!). Спасибо, что не причислили меня к «детям буржуазии» — футуристам. «Пользоваться» и «наслаждаться» чем бы то ни было — до жизни включительно — всегда было моим обратным полюсом.
Стр. XI (оборот) — Очень хорошо о Пастернаке (ЛЕГКО ВЗДОХНУТЬ). И ОЧЕНЬ ПЛОХО (не сердитесь!) обо мне: КОЛЬЕ, ХИТОН — да это же — маскарад! Кстати, ни «колье», ни «хитона» у меня в стихах (да и в прозе) НЕ найдете. Вы просто употребили НЕ ТЕ слова (не знаю поскольку Вы к ним чутки). «Колье» — да еще в русской транскрипции — символ роскоши, вещь, которой я — кроме как в природе, т. е. в контексте деревьев, ручьев и т. д. — того изобилия — ОТРОДЯСЬ брезгую. А хитон оставим Вячеславу:[1297] прекрасному ложно-классику.
XIII (низ) — ВЕСКОЕ ВОЗРАЖЕНИЕ. Ученику НЕ МАЛО Учителя. МАЛО ТОЛЬКО КОГДА ВЗАИМНО И НА ЭТОЙ ЗЕМЛЕ. Ученик не на земле. Ученик не на земле, а на горе. А гора не на земле, а на небе. (NB! Не только эта, — всякая гора. Верх земли, т. е. низ неба. Гора — в небе.) Ученик — отдача без отдачи, т. е. полнота отдачи.[1298]
Тезею не мало Ариадны, ему — мало земной любви, над которой он знает большее, которой он сам больше — раз может ее перешагнуть. Тезей не через спящую Ариадну шагает, а через земную — лежачую — любовь, лежачего себя. — Ваше наблюдение о МАЛОСТИ — верно, ноне те примеры, не тот упор. Еще — не женщина «соблазняется» лавролобым, а лавролобый — оспаривает и отстаивает ее у земного. Это — разное. И, если хотите, только лавролобый-то ей и ведом, только в нем-то она и уверена, все земные — призраки.[1299]
Стр. XIII (оборот). «Третий» Вами не так понято. Говорю здесь о ПОМЕХЕ САМОЙ ЖИЗНИ. Говорю о том, что между, а не о том, что над. Над есть желательный исход. Вакх, Лавролобый и Сонмы — есть исход и выход. В «Наяде» я о ПОМЕХЕ говорю, которая есть — жизнь и исчезнет вместе с нею. Я говорю о третьем с маленькой буквы, о предмете, о быте — хотя бы этот быт — был мыс, между оком и горизонтом.[1300]
Не надо «в принципе согласны». Найдите лучше.
Очень хорошо: как бы перерастает самоё себя. Только не «как бы», просто — перерастает.
XIV — Самовлюбленность — плохое слово, ибо сродни самодовольству. Лучше: влюбленность в самого себя.
Ваше определение ВРАЖДЫ мне абсолютно-чуждо. Вражда — прежде всего избыток сил. НИКОГДА НЕ НЕДОХВАТ. ВСЕГДА-РАСТРАТА. (Я недавно об этом много думала и писала.)
XIV — Чему же «предшествует» Одиночество?[1301] Не есть ли оно — итог, последняя колыбель всех рек?
XIV (оборот) — Очень хорошо: страсть сама страдает. Вакхический рай — хорошо. Знаете ли Вы моего «Мóлодца»?
До — мой:
В огнь синь.[1302]
О спартанском небе тоже хорошо. Вообще, эти Ваши исходы — хороши.[1303] И хороша иерархия: Вакхический рай — Спартанский утес — Рильке. Стоило бы эти главы разработать внимательно.
XVI — Хорошо сопоставление последнего рыцаря — Блока и единоличного бойца (Вы этого не говорите, но это напрашивается) — меня.
Но конец стр<аницы>, голубчик, ужасен (Не сердитесь!)
«Ц<ветае>ва влюблена в великолепие форм старого мира, в мрамор и позолоту» — ГДЕ ВЫ ЭТО ВЫЧИТАЛИ?? Мрамор, если хотите, люблю (СЛОВО люблю достоверно) — но не больше булыжника старой Сухаревки, вообще люблю камень, твердое, но вовсе не как символ дворянской эпохи. Или даже римской. Мрамор старше дворян! Мрамор старше времен. Мрамор — либо само время, либо (где-нибудь на Урале) — та достоверная радость твердости, на которую наступаешь. Либо — вечность, либо — природа. И меньше всего — Николай I. Не делайте меня Мандельштамом: я ПРОЩЕ и СТАРШЕ, и этим — МОЛОЖЕ.
А уж «позолота»… Золота физически не переношу, даже у меня осень, вопреки зримости:
Березовое серебро,
Ручьи живые[1304]
Хуже золота для меня — только платина.
Золото — жир буржуазии, платина — ее смертный налет. Я о золоте много и враждебно писала. Разве что — золото Рейна! (Меня, вообще, ищите — там.)
Амврозия, пудра, рококо — мой друг, какие ЭРЗАТЦЫ[1305] Какие третьичиостиГ Даже звук слов ненавижу (кроме амвроэии, к<отор>ая в каком-нибудь контексте еще может сойти, хотя и то — нет: пища богов: non-sens, довольно с нас пищи людей!.).
Не верю в форму (и об этом много писала), никогда ее не встречала, кроме как в виде разбитой скорлупы или три дня лежащего покойника. Или мои стихи о том мире сильны, но только потому что я ни секунды ge ощутила его «формой», всегда — живым, жизнью — будь то XVII в. или 17 год (до = 17 год!).
________
«Драгоценные вина» относятся к 1913 г.[1306] Формула — наперед — всей моей писательской (и человеческой) судьбы. Я всё знала — отродясь. NB! Я никогда не была в русле культуры. Ищите меня дальше и раньше. XVI (оборот). Нет, голубчик, меня не «не-помнят», а просто — не знают. Физически не знают. Вкратце: с 1912 г. по 1920 г. я, пиша непрерывно, не выпустила, по литературному равнодушию, вернее по отсутствию во мне литератора (этой общественной функции поэта) — ни одной книги. Только несколько случайных стихов в петербургских «Северных Записках». Я жила, книги лежали. По крайней мере три больших, очень больших книги стихов — пропали, т. е. никогда не были напечатаны. В 1922 г. уезжаю за границу, а мой читатель остается в России — куда мои стихи (1922 г. — 1933 г.) НЕ доходят. В эмиграции меня сначала (сгоряча!) печатают, потом, опомнившись, изымают из обращения, почуяв не-свое: тамошнее! Содержание, будто, «наше», а голос— ихний. Затем «Версты» (сотрудничество у Евразийцев) и окончательное изгнание меня отовсюду, кроме эсеровской Воли России. Ей я многим обязана, ибо не уставали печатать — месяцами! — самые непонятные для себя вещи: всего Крысолова (6 месяцев!), Поэму Воздуха, добровольческого (эсеры, ненавидящие белых!) Красного бычка, и т. д. Но Воля России — ныне — кончена. Остаются Числа, не выносящие меня. Новый Град — любящий, но печатающий только статьи и — будь они трекляты! — Соврем<енные> Записки, где дело обстоит так: — «У нас стихи, вообще, на задворках. Мы хотим, чтобы на 6 стр<аницах> — 12 поэтов» (слова литер<атурного> редактора Руднева — мне, при свидетелях). И такие послания: — «М<арина> И<вановна>, пришлите нам, пожалуйста, стихов, но только подходящих для нашего читателя, Вы уже знаете…». Бóльшей частью я не знаю (знать не хочу!) и ничего не посылаю, ибо за 16 строк — 16 фр., а больше не берут и не дают. Просто — не стоит: марки на переписку дороже! (Нищеты, в которой я живу, Вы себе представить не можете, у меня же никаких средств к жизни, кроме писания. Муж болен и работать не может. Дочь вязкой шапочек зарабатывает 5 фр. в день на них вчетвером (У меня сын 8-ми лет, Георгий) и живем, т. е. просто медленно издыхаем с голоду. В России я так жила только с 1918 г. по 1920 г., потом мне большевики сами дали паёк. Первые годы в Париже мне помогали частные лица, потом надоело — да еще кризис, т. е. прекрасный предлог прекратить. Но — Бог с ними! Я же их тоже не любила.)
Итак, здесь я — без читателя, в России — без книг.
XVII — «Для эмиграции Цветаева слишком слаба…» —??? —
Думаю, что эмиграция, при всем ее самомнении, не ждала такого комплимента.[1307]
Ведь даже Борис Зайцев не слаб для эмиграции! Кто для нее слаб? Нет такого! Все хороши, все как раз вровень — от Бунина до Кн<язя> Касаткина-Ростовского,[1308] к<отор>ый вот уже второе десятилетие рифмует вагоны с погонами («Мы раньше носили погоны, — А теперь мы грузим вагоны» — и т. д.). Вы м. б. хотите сказать, что моя ненависть к большевикам для нее слаба? На это отвечу: иная ненависть, инородная. Эмигранты ненавидят, п. ч. отняли имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург,[1309] — а меня — в мою рожденную Москву. А казни — голубчик — все палачи — братья: чтó недавняя казнь русского,[1310] с правильным судом и слезами адвоката — чтó выстрел в спину Чеки — клянусь, что это одно и то же, как бы оно ни звалось: мерзость, которой я нигде не подчинюсь, как вообще никакому организованному насилию, во имя чего бы оно ни было и чьим именем бы ни оглавлялось.