На грани веков - Андрей Упит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А добрая она барыня?
Холодкевич поглядел снизу вверх, отчего глаза у него сами собой прищурились. Он усмехнулся.
— Я ее мало знаю. Как она себя покажет в Сосновом, об этом ничего не могу сказать. По правде говоря, побольше строгости вам не помешало бы, очень уж я вас распустил.
Он поднялся, и опять прошла минута, прежде чем он пришел в себя.
— Что-то я еще хотел сказать. Зачем, бишь, я приехал сюда?.. Ах, да! Ступайте-ка оба на несколько дней в Лиственное. У меня хоть и есть кузнец, да одному ему не управиться — у ворот и дверей петли пообломались, на окнах решетки вывалились, словом, работы много. Наведаются новые владельцы — потребуют, чтобы все было в порядке. Дело это не очень спешное, в Риге я слышал, что раньше будущей весны никто не покажется. Приходите, как со своими делами управитесь, ну хоть на той неделе.
— Придем, барин, сделаем все, что требуется.
Мегис подвел коня, Мартынь помог барину забраться в седло. От прежней осанки у Холодкевича и следа не осталось. Уехал он шагом, понурив голову, ни разу не глянув по сторонам. Кузнец проводил его взглядом, вздохнул и вернулся к своим бревнам. Долго стоял он с топором в руке, уставясь, как Холодкевич, в землю. Мегис только поглядывал исподлобья на своего вожака — тут уж он вовсе ничего не понял. Наконец, Мартынь тяжело вздохнул и тряхнул головой.
— Эх! Чему быть, того не миновать! Наше дело жить и работать, работать и жить, вот он — удел мужичий.
Работы на оба имения и свою волость было столько, что свободного времени у Мартыня с Мегисом не оставалось. Но зато у них были деньги; поэтому для постройки жилья наняли мастера и трех плотников. Правда, к Янову дню дом не был еще готов, как задумали, но, когда на поле Бриедисов выросла первая копна, труба в Атаугах пустила в небо первый клуб дыма. Бросив косу, Бриедисова Анна завопила:
— Глянь, Иоцис, глянь! Неужто опять горит?
Иоцис уставился крапивными глазами и сплюнул.
— Нет еще, не горит, да скоро загорится. Чуть ветер посильней — искры из такой трубы как пить дать запалят крышу. Загорится, убей меня бог! Плиту, слышь, сложили, идолы!
— Чтобы этой потаскухе Инте было на чем собачье мясо жарить, пускай выроют нашего Дуксиса.
Оба словно выплюнули что-то, потом проглотили и, точно их кто-то подгонял, кинулись на свои прокосы.
Труба, плита, жилой придел — было на что подивиться, Пострелу в особенности. Он ухватил Мартыня за руку и принялся объяснять:
— Ты погляди, дым вовсе и не в окошко идет и не в дверь, а вон туда, по тому столбику. А он что, дырявый?
— Это, Пострел, труба.
— Ну я и говорю — труба.
Потом потянул его в жилье, точно Мартынь ничего не знал и не понимал.
— Глянь-ка, батя, это плита, мама сверху котел поставит — вот и похлебка сварится. А вот печка, куда лучше, чем у нас в лесу была, тут уж сырость не заведется. А это наш новый стол и новые лавки, и кровать тоже новая. А вот это…
Он подбежал к окошку и потыкал пальцем. Тут уж его познания оказались исчерпанными, он вопросительно глянул на отца.
— В это нельзя тыкать пальцем, и камнем нельзя кидать, оно совсем тоненькое и хрупкое, сразу сломается, и тогда к нам в комнату ветер и дождь будут попадать. Это стекло.
— Ага, стекло.
Кузнец долго и ласково глядел на дотошного исследователя, губы его несколько раз дернулись, и наконец он произнес:
— А почему ты зовешь меня батей?
Мальчик сердито нахмурился.
— Спрашивает, как дурной! Ну потому, что ты мой батя.
На самом-то деле Мартынь хотел спросить, кто его научил так называть, да не посмел. Больше Пострелу не на что было глядеть и не о чем спрашивать, он убежал в предовинье, где был совсем еще мягкий земляной пол, по нему так приятно шлепать босиком. Кузнец увидел идущую через двор Инту, позвал ее и за руку ввел в комнату. Давно уже он собирался сделать это, но всегда не хватало смелости, наконец он собрал ее по крохам, чувствуя, что надобно спешить, пока она не развеялась. И все же начал как нельзя глупее:
— А тебе тут нравится?
Видимо, она что-то почувствовала и напрасно пыталась высвободить руку. Ответ прозвучал чуть ли не сердито.
— Нравится… Разве это мужицкое жилье, это же дворец. Печь, плита, теплая лежанка — чего еще надо!
Мартынь попытался улыбнуться, но это ему не удалось. А тут Инта добавила совсем уже сердито:
— Ну, вот ты и на ноги встал, теперь мы с Пострелом можем уйти. Сейчас тебе только хозяйки не хватает, надобно приглядеть.
Мартынь придвинулся, чтобы твердо устоять на ногах, еле выдавливая слова.
— Пострел зовет меня батей… А ты не хочешь, чтобы я им был? Ты не хочешь — быть хозяйкой?
Ну вот, наконец-то — капли пота, огромные, точно бобы, скатывались прямо в глаза, но он не смел шевельнуться. Инта на миг обратила к нему лицо, оно было некрасивым, зато глаза прекрасные — он видел только их. И там тоже сверкнули две капли, она тут же смахнула их и ответила чуть слышно:
— Я-то хочу…
Так о чем еще толковать? Продолжая стоять рядом, он крепко пожал ей руку, и она ему ответила. Ну вот, наконец-то все уладилось.
4
Уладиться-то оно уладилось, да только в одном: наконец-то они убедились во взаимном согласии. Но оказалось, что этого мало. Пастор Лаубернского прихода просто-напросто выставил Мартыня с Интой за дверь. Он всегда ненавидел семейство Атаугов, старого Марциса не единожды предавал анафеме за ересь, язычество и колдовство, покойную Дарту — за то, что не ходила в кирху и придерживалась католической веры. А Мартынь — тот смутьян, подстрекатель и безбожник, только по его вине и приключилась эта неприятная история с законно повенчанной невестой Тениса Лаука — Майей Бриедис. Кроме того, старика нещадно мучила ломота в костях и, хотя на то, несомненно, была воля божья, каждого посетителя он считал извергом; слова человеческого от святого отца теперь никто не слышал — только крик да брань. А главное, время-то какое, не знаешь, что дозволено, что запрещено, — приходится быть осторожным.
Мартынь пошел к лиственскому барину. Холодкевич теперь редко бывал дома, — если не в Риге, то наверняка в Отроге, где дневал и ночевал. А когда его удалось застать — на коне, по дороге к баронессе Геттлинг, он только пожал плечами, подумал, потом решительно тряхнул головой. Никакого разрешения он дать не может, потому как в Танненгофе он теперь никто; остается только ждать, когда настоящие господа заявятся. Долго разговаривать не стал, сказал, как отрубил, и уехал. Ничего не поделаешь, приходилось ждать.
Вот они и ждали всю осень и зиму, а весной начались невиданные события и перемены.
В Лауберн приехал молодой барин, какой-то дальний родственник старого Шульца. Холодкевич так и не смог разобраться в их родственных отношениях. Отобедав, третий час сидели они за столом и пили кислый мозель — другого вина в подвалах Лауберна уже не было. Поначалу Винцент фон Шнейдер морщился: он в Митаве после жареного цыпленка обычно требовал что-нибудь из французских напитков. Холодкевич пожаловался на неудобства провинциальной жизни и на свое деревенское неуменье разобраться в том, что принято в высшем обществе; он мало-помалу стал смекать, что не так уж трудно будет обвести вокруг пальца этого зеленого юнца. Сам он только чокался и делал вид, что пьет, но зато старался, чтоб у того стакан не оставался пустым и не прерывалось бесконечное словоизвержение. Говорил фон Шнейдер на особенном немецком наречии, где слышалось много польских, а иногда и изуродованных русских слов, — да теперь на подобном языке изъяснялись почти все дворяне, служащие в русской армии. Родился он где-то под Варшавой и окрещен в католичество, мать была настоящей полькой, а настоящий ли немец отец, в этом, кажется, он и сам не был точно уверен. Сперва он служил в саксонской армии Августа. Когда Карл рассеял и разогнал ее, попал к генералу Ренну, носил мундир русского драгунского офицера и совершал подвиги — больше в салонах курляндских аристократов и в митавских погребках, нежели на поле битвы. И никак нельзя было разобрать, в чем дело: вышла ли у него стычка с адъютантом самого командира по пьяной лавочке или из-за более интимных обстоятельств. Одно Холодкевич понял точно: новый владелец Лауберна отставлен от службы и даже без мундира.
Еще давеча, когда обходили и осматривали имение, бывший арендатор убедился, что о хозяйстве этот юнец не имеет никакого представления. Правда, он заметил, что дорожки перед замком и в парке последнее время запущены, но ни малейшего внимания не обратил ни на дырявую крышу сарая, ни на полегшую под снегом озимую рожь. А теперь вот этот новоявленный хозяин сидел, уже раскрасневшись, треща без умолку, хватая длинными пальцами только что подвинутый стакан, но не видел узко прищуренных глаз Холодкевича, которые становились все насмешливее. Под конец Холодкевич даже счел излишним удивляться россказням этого хвастуна, не желая разбираться, где тут выдумки, а где подлинные приключения. Дворянин этот с виду был таким же невзрачным, как и его фамилия[13]: тонкий и костлявый, похожий на березовую лучину, рот несуразно велик, верхние зубы выдаются, нос с большой горбинкой, жидкая рыжеватая шевелюра уже поредела, — словом, вид не ахти какой, и все же он может быть настоящим мучителем и душегубом. Холодкевич больше прислушивался к приглушенному гомону на дворе, куда была созвана вся волость, чтобы познакомиться с новым барином и приветствовать его. «Бог знает, каково вам теперь придется! — думал он. — Жаль этих мужиков, с которыми я столько лет не так уж плохо ладил».