Затеси - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Умный какой человек!», — похвалил я посла и, пробившись к столу, подле и вокруг которого толклось многовато уже пьяненького народа, взял чуть испитую бутылку «Столичной».
— Мне сам посол разрешил.
Никто на мою шутку и на уносимую поллитровку не обратил внимания. Все гости говорили про все, и один громче другого.
Теперь мне предстояло самое важное: найти место, где можно было бы пристроиться поесть. Стоя я есть могу с грехом пополам, хотя и роняю еду на галстук и пиджак, но чтобы есть и одновременно пить — это уже выше моего умения. Хожу, причалу ищу в огромном зале, где дым от курева набрал такую плотность, что его можно было резать, как студень. Говор, смех, кое-где занимающиеся песни — весь этот бедлам был бы уже в зависть и одесскому базару. Ходил я, ходил по залу, на полу склизко от упавшей еды и пролитого вина, всюду грязные тарелки, недопитые фужеры и рюмки. Зал с зеркалами, люстрами, картинами, скульптурами напоминал уже конюшню, и в ней всюду чего-то доказывали друг другу потные люди, словно блатные в Игарке тридцатых годов из Нового города тырились на блатных из Старого города…
«Пропадешь тут нежрамши!» — подумал я. И только я так подумал, глядь, возле Вашингтона или Авраама Линкольна, в нишу вставленного, лепится народный депутат, однорукий «афганец», и невозмутимо потребляет пищу. Тарелка его стоит у ног мраморного президента, здесь же рюмочка синего немецкого стекла с винишком, здесь же груша, виноград и апельсин на другой тарелке. И все это по одну сторону ног президента, а по другую-то свободно.
— Я с тобой, неустрашимый наш воин! — воскликнул я и, чокнувшись с «афганцем», выпил, съел сосиску, хорохористо добавив:
— Мы, бывалые солдаты, нигде не пропадем. — На что воин-«афганец» согласно кивнул головой. Он и дальше ничего не говорил, все смотрел, смотрел издалека на человеческое коловращение, слушал гул большого зала, лицо его от вина зарумянилось, но в глазах стояла осевшая в глубь тоскливая мгла.
А по залу, запруженному народом, бегал с рюмочкой в руке воитель за демократическое переустройство страны, за экономическое и политическое усовершенствование и обновление ее, со всеми он чокался, как друг и брат, всем чего-то говорил, сверкая очками. Народу в непродыхаемом зале приемов посольства все прибавлялось, прибавлялось. Слух дошел — еще одна делегация из Союза прилетела, как потом оказалось, та самая делегация Верховного Совета СССР. Она уже отгостевала на каком-то важном приеме и торопилась в посольство, стараясь ничего не прозевать, почетно охватить все поильно-кормильные говорильные мероприятия.
Появились молчаливые люди в черном, укатили одни хрустальные корыта с растерзанной, смешанной пищей, убрали пустые бутылки, подмели пол щетками на длинных ручках и тут же вкатили чинно снаряженные, празднично сверкающие корыта с новой, не менее нарядной закусью, выставили кокетливо крашенные тележки с позвякивающими на них бутылками.
И, словно по сигналу, тут же возникла многолюдная делегация Верховного Совета. Громко говорящая, стремительная, умелая, опытная делегация по-хозяйски взлетела по мраморной лестнице в зал приемов. Впереди всех, о чем-то разгоряченно споря, следовал депутат от рабочего класса, довольно молодой мужик с непримиримым взглядом и яростным лицом, — большой борец за переустройство и честь России, готовый в любую минуту переломать ребра несогласным с ним. Обгоняя его, спешила, култыхая сдобными грудями вечной блудницы, не менее яростная борчиха за честь, за возрождение и процветание не только России, но и всего мира, в чем-то горячо убеждая, как ей казалось, на английском языке деликатно ее за локоток поддерживающего иностранца. Я увидел, как пугливо попятился за колонну и стриганул в глубь зала уже истерзанный зам. министра иностранных дел, боясь, видимо, попасть в руки этого унтера в юбке. Конопатое лицо пронырливой крестьянки пролетарского происхождения, ворующей яйца из-под чужих куриц и огурцы с общественного огорода, приставлено к могучим санкам выдающегося ирландского боксера, блудливые глазки желтоватого цвета и кошачьего разреза перебегали с одного мужика на другого, профессионально их отстреливая. Поднявшись по лестнице, она тут же бросила спутника-иностранца, вскрикнув, воздела руки к потолку и заключила в объятия какого-то лысеющего члена нашей делегации.
Обпившаяся, обкурившаяся, не переставая охотничьим, промысловым взглядом оценивать и обдирать шкуры с публики, это существо, которое еще в пионерах начало со всеми и за все бороться, во всем активно участвовать, все за всех говорить, набрало такой разгон, что не остановить — самое ей подходящее место в стране трепачей и пустобрехов. И за перламутровым главным столом, конечно же, она водрузилась не колеблясь рядом с усталым послом. Там, в Союзе, в зале съезда, куда меня тоже как депутата занесли черти, раздавались стон, уличная брань и хохот, когда эта бессменная ораторша снова и снова, порой никого не спрашивая, прорывалась на трибуну иль к микрофону, презрительно бросая оробевшему спикеру Лукьянову: «Слово не просят, слово берут!» — и что-то непреклонное, поучительное вышлепывала красно-размазанным, лягушачьим ртом.
За посольским столом неутомимая заступница за всех бедных и угнетенных братски перецеловала всех мужиков, перетискала их, избодала горячей большевистской грудью и взметнула вверх наполненную рюмку. Паша-депутат услужливо и громко стучал вилкой по полупустой бутылке с водкой, требуя внимания для приветственной речи невиданного трибуна, этой доморощенной Дуньки-активистки.
Боже милостивый! Даже за океаном не спрячешься от наших борцов за правое дело — везде достанут, начнут воспитывать. А уж дома-то, дома-то они так всем надоели, что ночами ведь снятся в виде рогатых блеющих козлов.
Напарник мой по трапезе, печальный «афганец», насытился, меланхолично ковырял зубочисткой во рту, без интереса наблюдая за все более густеющей, все громче гудящей толпой гостей, кое-где уж начинающей братание. Я тоже насытился, потяжелел от вина, спать мне захотелось. И предложил я собрату по советской армии идти домой, благо гостиница наша была неподалеку от посольства. Солдат солдата всегда поймет. «Афганец» молча мне кивнул, мы спустились вниз, получили в гардеробе куртки и вышли на улицу.
Над Вашингтоном простерлась темная американская ночь с едиными для всех земель и народов звездами, но только здесь оии были крупнее грузинских мандаринов, с алжирские, пожалуй что, апельсины они величиной были, которыми нас потчевали в посольстве. Такие к нам, в российскую провинцию, и не привозят. А воздух, воздух после жаркой, липкой тесноты прокуренного зала был так прохладен, так свеж, что грудь встрепенулась, сердце обрадовалось, и, казалось мне, никогда моему сердцу так легко и сладко не дышалось.
И все время, пока мы шли до гостиницы, пытался я воссоединить двух человек, двух народных слуг — однорукого «афганца», вкушавшего в ногах президента, и выдающуюся депутатку, затесавшуюся за посольский стол. Она хорошо бы вписалась в бурные российские «мероприятия» тридцатых годов, в президиумы того времени, в тройки, в комиссарские продотряды, и кожанка на ней сидела бы ладней, чем цветастое платье. Словом, ничего у меня не получалось — дети одной земли, одного государства никак не соединялись, не смотрелись вместе, хотя и вынуждены были заседать в одном помещении, вкушать бесплатные яства в одном зале.
Примечание
Увы мне, увы — все это кем-то придуманная неправда. Жил Евгений Евгеньевич с миниатюрной своей Катей в пристройке театра, которую милостиво уступил супругам Нестеренко директор Вена-опера, и никаких «мерседесов» перед подъездом не было, и заработанные певцом деньги забирало в свою казну любезное советское государство, оставляя работнику на чай с сахаром и на штаны, чтоб не мелькал певец по европам с «голым задом».
Тетрадь 7
РУКОЮ СОГРЕТЫЙ ХЛЕБ
Рукою согретый хлеб
Глухим зимним метельным утром в окопы доставили мерзлые буханки хлеба. Нож не брал хлеб, топора с собою не было, а есть бойцам хотелось нестерпимо.
Тогда кто-то из находчивых бойцов бросил кирпичи хлеба на дно траншеи и разбил их короткими очередями из автомата.
Бойцы подходили, молча собирали раздробленные куски хлеба и со злой жадностью хрустели ими.
Меня постоянно мучила ангина в окопах, и к месту, где расстреливали булки, я подошел последним, набрал крошек и стал греть их в ладони. Крошки раскисли в кулаке, слиплись в комок, и когда я поднес мякиш ко рту и взял его на язык, он уже мало походил на хлеб и пах тротилом, землей, мочою, потом и еще чем-то. Но я валял мякиш во рту и с болью проталкивал кислую жижу в себя — дело привычное, горло болело у меня еще до фронта, а здесь я мучился все зимы насквозь.