Сексус - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, это был свадебный праздник. Той ночью я понял, что на пепелище сгоревшего дотла прошлого мы соединились навсегда.
«Жена моя, жена моя», – бормотал я, засыпая рядом с ней в ту ночь.
21
После смерти отца Мона стала еще более одержима мыслью скорее выйти замуж. Может быть, на смертном одре он взял с нее обет, и теперь она рвалась его выполнить. Каждый раз, когда эта тема возникала, дело заканчивалось ссорой – из-за моего, как ей казалось, легкомысленного отношения к такому серьезному предмету. Однажды, после того как мы снова повздорили, Мона начала собирать свои вещи. Больше ни одного дня не останется она со мной. Чемоданов у нас не было, и она паковала все в бурую оберточную бумагу. Получился объемистый, бесформенный тюк.
– Тебя на улице за свежую иммигрантку примут, – сказал я.
Я сидел на кровати, уже полчаса наблюдая за ее маневрами. Никак не мог поверить, что она расстается со мной. Я ждал обычной для последней минуты поломки механизма: вспышки гнева, бурных рыданий и сначала нежного, а потом пылкого примирения.
Но в этот раз она казалась настроенной решительно. Я все еще сидел на кровати, когда она проволокла всю ношу по холлу и громко хлопнула входной дверью. Мы даже не попрощались.
Как только прогремела дверь, на пороге моей комнаты возник Артур Реймонд.
– Ты что же, позволишь ей так уйти? – спросил он. – Это не совсем гуманно, как ты думаешь?
– Это-то? – переспросил я с жалкой, вымученной улыбкой.
– Никак не могу тебя понять. – Он говорил так, словно еле сдерживал свой гнев.
– Да она наверняка вернется завтра, – успокоил я Артура.
– На твоем месте я не был бы так уверен. Она женщина ранимая, а ты… ты хладнокровный, безжалостный тип.
Артур уже довел себя почти до душевных спазм. Дело было в том, что он полностью подпал под обаяние Моны. Если б у него хватило духу, он бы признался, что влюблен в нее.
– Почему ты не побежишь за ней? – вдруг прервал он неловкую паузу. – Если хочешь, я могу за ней сбегать. Ей-богу, неужели ты так и отпустишь ее?
Я ничего не ответил, и он наклонился ко мне, положил руку на плечо.
– Ну ничего, ничего, – сказал он, – все это ерунда. Я сбегаю за ней и приведу обратно.
Он промчался по холлу, открыл дверь. Я услышал его голос:
– Ну вот! А я как раз собирался бежать за вами. Ну входите же. Дайте-ка мне это. Вот и прекрасно.
И он закатился своим добрым, жизнерадостным смехом, порой так действующим мне на нервы.
– Пойдемте, пойдемте… Он вас ждет. О, разумеется, мы все вас ждем. Зачем вы так поторопились? Разве можно бросать нас? Ведь мы друзья, правда? Зачем же убегать от друзей?
Можно было подумать, что Мона его жена, а не моя. Он словно давал мне своим тоном ясный намек.
Всего несколько минут заняли все эти уговоры, но за этот короткий промежуток я снова будто увидел Артура Реймонда в тот день, когда впервые встретился с ним. Меня привел к нему Эд Гаварни. Много недель Эд пел мне, какой у него есть друг Артур Реймонд и какой этот Артур Реймонд гений. Видно, он рассчитывал удостоиться редкой привилегии свести вместе двух гениев – по мнению Эда Гаварни, я тоже был гениален. Так я увидел Артура Реймонда в полумраке подвала в одном из тех импозантных кирпичных домов, каких много в районе Проспект-парка. Он оказался неожиданно низкорослым, но голос его был сильный, звучал бодро и дружелюбно. И рукопожатие крепкое, и вообще от всего его облика так и веяло энергией.
Он сразу же произвел на меня впечатление необычной личности, хотя был тогда не в лучшей форме, как я понял позже. Кутеж на всю ночь, короткий сон не раздеваясь – и вот он передо мной, нервный и довольно раздражительный. Скажет несколько слов, не выпуская прилипшего к губам окурка, присядет к роялю, нервно переберет во время разговора клавиши верхнего регистра. Ему надо было упражняться, всего несколько дней осталось до его концерта, первого концерта в длинных штанишках, так сказать. Объяснил мне это Эд Гаварни тут же. Оказывается, Артур Реймонд был вундеркиндом. Мамаша нарядила его, как маленького лорда Фаунтлероя, и таскала по всей Америке из одного концертного зала в другой. В один прекрасный день Артур топнул ногой и наотрез отказался быть дрессированным шимпанзе. В нем возникла фобия к публичным выступлениям. Он захотел жить по-своему и преуспел в этом. Как одержимый амоком, он бежал от того виртуоза, которого старалась сделать из него мать.
Артур слушал все это, еле сдерживая нетерпение. Наконец он оборвал рассказ, крутанувшись на своей табуретке и заглушив Эда звуками рояля. На этот раз он играл обеими руками, по-прежнему не выпуская изо рта сигарету, щурясь от дыма, евшего ему глаза. Так он пытался отделаться от чувства неловкости и в то же время приглашал меня – и это передалось мне – раскрыться навстречу его музыке.
Эд сообщил, что я тоже музыкант 116. Артур вскочил и принялся упрашивать сыграть что-нибудь.
– Давайте, давайте, – торопливо бормотал он. – Я хочу послушать вас. Меня уже тошнит от собственной игры.
Как я ни упирался, пришлось подсесть к роялю и сыграть несколько мелких вещиц. Как никогда раньше, я осознал нищенскую бедность своей игры. Стыдясь самого себя, я бесконечно извинялся за столь слабое исполнение.
– Вовсе нет, что вы, – заспешил Артур и ободряюще хихикнул. – Вам надо продолжать… у вас определенно талант.
– Да ведь дело в том, что я вряд ли когда-нибудь еще сяду за рояль, – признался я.
– Почему? Как так? А что же вы будете делать, чем вы вообще занимаетесь?
Эд Гаварни выступил с привычным разъяснением, которое он завершил торжественно: «Он настоящий писатель!» Глаза Артура вспыхнули.
– Писатель! Отлично, отлично…
И с этими словами он снова подсел к роялю и заиграл. Мне не просто понравилось – я запомнил его игру на всю жизнь. Она покорила меня. Это были ясность, мощь, страсть и ум. Он брался за инструмент всем своим существом. И это восхищало. Он играл сонату Брамса, если не ошибаюсь. Я никогда не был в особенном восторге от Брамса. Артур играл несколько минут, потом внезапно остановился и, прежде чем мы успели рты открыть, заиграл что-то из Дебюсси, от него перешел к Равелю, потом к Шопену. Пока он играл прелюдию Шопена, Эд подмигнул мне, а когда прелюдия кончилась, он стал упрашивать Артура сыграть «Революционный этюд».
– Как, эту хреновину? Да пропади она пропадом! Боже мой, неужели тебе может нравиться такая дрянь!
Он сыграл несколько тактов, оборвал их, вернулся к началу, остановился, вынул наконец изо рта сигарету и кинулся в пьесу Моцарта.
А во мне тем временем совершался духовный переворот. Слушая Артура, я понимал, что даже если я и был когда-то пианистом, теперь мне пришлось бы все начинать сначала. Я никогда по-настоящему не разговаривал с роялем – я играл на нем. Что-то подобное произошло со мной, когда я впервые прочитал Достоевского. Он заставил меня забыть о прочей литературе. «Теперь я услышал подлинно человеческое слово!» – сказал я тогда себе. Вот так же и с игрой Артура Реймонда – в первый раз мне казалось, что я понимаю, что говорят композиторы. Когда он прекращал снова и снова повторять фразы, я словно слышал, как они разговаривают, разговаривают на том языке звуков, который казался всем таким понятным, но на деле для большинства оставался китайской грамотой. Мне сразу же пришел на память наш преподаватель латыни. Часто, выслушав наш ужасающий перевод, он выхватывал книжку из рук и начинал читать вслух – на латыни. Он читал так, словно каждая фраза имела для него какое-то значение, а для нас латынь – не важно, хорошо ли, плохо ли понимали мы ее – так и оставалась латынью, языком мертвых, и люди, писавшие на ней, были еще мертвее, чем язык, на котором они писали. Мы слушали нашего учителя впустую. А в интерпретациях Артура – играл ли он Баха, Брамса, Шопена – для слушавшего не было пустых мест между пассажами. Во всем были ясность, соразмерность, смысл. Никаких побрякушек, опаздываний, подготовки.
И еще одно мелькнуло в моей голове при воспоминании об этом визите – Ирма. Ирма была тогда его женой, очень смышленая, хорошенькая куколка, больше похожая на саксонскую статуэтку, чем на женщину. Как только мы вошли, я почуял, что между ними что-то неладно. У него был слишком резкий голос, слишком порывистые движения. Она сторонилась его, словно боясь разбиться на кусочки от одного его неосторожного шага. Когда обменивались рукопожатиями, я заметил, какая влажная у нее ладошка, влажная и горячая. Она покраснела и пробормотала что-то о том, что у нее не в порядке гланды. Но по всему чувствовалось, что настоящая причина ее нездоровья – Артур Реймонд. Его «гениальность» просто расплющивала ее. О'Мара правильно говорил о ней: она была кошка, ее надо было гладить и ласкать. А известно, что Артуру было некогда тратить время на такие пустяки. По нему сразу было видно, что он не из тех, кто крадется к цели, он прет к ней напролом. «Наверное, он насиловал ее», – подумал я. И оказался прав. Она мне потом сама в этом призналась.