Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии - Алексей Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Треск, с той стороны двери отвалилась доска. Двое налегли, за дверью клубы пара, пар над ступенями вниз и под потолком будто дыру образует, там душно, внизу в пару голоса, матюг.
Пошли, пар, пар, красная лампочка, как бы так кончалась жизнь, о чем это он?
Направо дверь, дальше опять ступени вниз, и Глинский туда, в белое марево:
— Смерть, ты сюда трубы привезла?
— А кто меня кличет?
— Начальник клиники генерал-майор Глинский.
Кашель. Из пара возник человек в отсыревшем бушлате, щербатенький, с насморком, с простудой на губе.
— Я — смерть, товарищ генерал, — поморгал.
— Гиньоль какой-то, — засмеялся голос сзади, — мистика…
— Я приказал, — сказал ровно Глинский, — смерть на посторонних работах не занимать. Это безвкусно.
Сзади засмеялись и замолчали.
Пар кончился резко, как на срезе. Белые халаты будто проявились. Дверь, коридор, поворот. Здесь местная травма, даже больные не в пижамах, в своем. Солдату бочкой спину придавило, такой уровень. Еще поворот, отдельная палата, обитая одеялом дверь.
Догнал медбрат, у него чай в оловянном подстаканнике, плавает зеленый лимон, отдает Анжелике, та не взяла, руки за спину, Глинский забрал сам. Все знают, что это почти не чай, коньяк, и что у генерала запой, а вроде тайна, надо мешать ложечкой.
— Курсанты здесь? — Глинский сам слышит свой звенящий спокойный голос.
— Может, обойдемся, — отчего-то веселится особист.
— Нет, не обойдемся, — Глинский чувствует, как собственный голос бьет его по ушам.
— Ну к чему такое представление, Юрий Георгиевич?
На секунду они сцепились глазами, ласковое лицо особиста абсолютно мокрое.
— Больной Стакун, поступил 25 февраля распоряжением 03/801, прибыл вчера, история болезни прилагается.
Стакун лежал в отдельном обшарпанном боксе, даже в этом боксе он был отделен высокой несвежей ширмой, которую ставили у совсем тяжелых, отделяя от остальных. В боксе же никого другого не было, на подоконнике лизала раму толстая больничная кошка. Дальше был знакомый сквер, сугроб вровень с подоконником да за оградой две машины, как знак беды.
Стакун был худ, безбров, голубоглаз. На голове не волосы — какой-то светлый пух. И странно, болезненно напоминал самого Глинского. Все другое не его, Глинского, и при этом похож. Глинский услышал, как задребезжала ложечка в стакане, потом зачем-то собрал и сдвинул в угол ширму, аккуратно, не спугнув кошку. Взгляд у Стакуна был тяжелый, спокойный. Таким взглядом не смотрят на врача, таким взглядом может смотреть врач на больного. Нешумно входили курсанты, кирзачи из-под белых халатов.
— Как вы себя чувствуете? — Глинский хлебнул чаю-коньяку, поболтал ложечкой и уставился в Стакуна, будто в запотевшее зеркало.
— А ты? — Стакун смотрел приоткрыв рот.
Бывали минуты в жизни, когда Глинский тяжелел, нежное его лицо наливалось кровью, будто стекало, являя другого человека, сильного, глумливого и неприятного. Но поразительно так же сейчас менялось изможденное лицо Стакуна, наливаясь кровью и угрозой.
Где-то в коридоре пронзительно закричал детский голос.
— Больно, больно, больно, — кричал ребенок.
Глинский, как давеча, вынул двумя пальцами лимон, прожевал кривясь и так же кривясь взял за шиворот кошку и через головы курсантов выбросил ее из палаты. Пожалуй, он перебрал с коньяком. Ему вдруг показалось, что это кошка кричит «больно».
— Перед нами удивительный случай, — посмеиваясь, сказал Глинский, — свинцовое отравление в результате повреждения пищевых котлов и воспаление оболочек в области лба, терапевтические травмы, не совместимые с жизнью. Однако перед нами практически здоровый человек. Облысение головы и бровей, судя по загару, произошло задолго до отравления… Что это — феномен практически не проведенного курса лечения?
Глинский шагнул вперед и аккуратно снял с больного одеяло. Стакун был в нечистой короткой больничной рубахе и ярких вязаных шерстяных носках. Подштанников не было. Простыня под ним была в латках.
— В истории болезни значится, — Глинский поднял вверх палец, — что Стакун был помполитом отдельного железнодорожного батальона Сахалинской дороги в 32–35 годах. Лекпомом того же батальона в этих годах был я. Но мы не встретились.
Радио передавало «Клуб знаменитых капитанов». Барон Мюнхгаузен нес какую-то околесицу о Волго-Доне.
— Ты пьянь запойная в генеральской форме, — вдруг медленно и ясно произнес Стакун, подтягивая длинные белые слабые свои ноги, — а может, это я тебя не видел в батальоне… А может, это и не ты был в батальоне, а может, это я был лекпом Глинский в батальоне… — Стакун встал, голый ниже пояса и длинный, и пошел к курсантам. И вдруг рухнул лицом вниз, носом об линолеум, так что кровь брызнула на сапоги. Дернулась белая гладкая, в татуировке, ягодица.
— Типичный лобник, товарищ генерал… психопат, — громко сказал молодой картавый голос, по-видимому курсант.
— Перевести в психиатрию, — медленно сказал Глинский. И увидел вдруг шофера Колю, который со счастливой улыбкой махал через окно ему рукой.
— Пульс нитевидный, зрачки не реагируют, — сказал у ног голос ординатора.
Глинский резко сел на корточки, но вдруг его качнуло. Он уперся рукой в пол и тут же очень близко перед собой увидел потное бабье лицо особиста и почувствовал жаркое гнилое охотничье его дыхание.
— Вы не в форме, вам надо немедленно вернуться в кабинет. Товарищи курсанты, кру-гом.
Особист боком отжимал его от Стакуна.
Поднимаясь, Глинский увидел лицо Вайнштейна, потом жирный его затылок и понял, что Вайнштейн быстро уходит, почти бежит по коридору прочь.
— Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна… — бормотал Александр Линдеберг.
Тучи действительно мчались в вечерних сполохах трамвайных дуг и фонарей, хотя, может, мчались и не тучи, а сани, впряженные в тройку темных толстозадых коней, украшенных искусственными цветами. И тройка эта, с бубенцами и возницей в длиннополой военной шинели, неслась по аллеям пустой в этот час зимней Выставки достижений. Высокие сугробы то синели, то золотились под электричеством. Обледенелые малахитовые фонтаны, каменные и резные дворцы, скульптуры, павильоны и павильончики, вольеры с диковинными зверьми — все это уходило в темноту и было дивно, странно и прелестно. Играла музыка, впереди неслась еще одна тройка, там морской курсант с палашом на коленях и девушкой в лисе.
— Ах-ах-ах! — заливалась девушка.
— Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна…
— Не то читаешь, друг, — крикнул Василий, шофер грузовичка-цистерны, сбившей Линдеберга в сегодняшний предутренний час.
С ним да с милой докторшей Соней Мармеладовой и мчались они сейчас, на конях.
— Это тройка, образ России-матушки, — Василий глотнул водки из бутылки и отдал бутылку Линдебергу, — и, косясь, постараниваются и дают нам дорогу другие народы и государства… Понял мысль?
Нос у Линдеберга был забит тампоном, а потому велик и будто приклеен к голове. Он захлебнулся водкой.
— Иные…
— Что?
— Иные народы и государства…
— Может быть, — обиделся вдруг Василий, — хрен с ним. Смысл один, — и дал вознице пятьдесят рублей.
У входа в павильон дымила газолином посольская машина, и Линдеберг расстроился.
— Вот и нашли нас ваши, — сказала докторша, улыбнулась и ловко выпрыгнула из санок.
Линдеберг тоже вылез, после саней земля мягко двинулась из-под ног. Но пошел он не к павильону и машине, а в сторону за сугроб, к украшенным праздничными флажками клеткам. Там постоял, глядя в желтые глаза двух тесно обнявшихся обезьян. Бороды у обезьян были в инее.
— Шимпанзе сухумские, морозоустойчивые, автор — профессор Цервеладзе, — служащий посольства, высокий, в огромных, очень новых валенках, надел очки и читал таблички, — ореол распространения будет включать Западную Сибирь. Однако, — он как будто только сейчас рассмотрел лицо Линдеберга.
Оркестр играл вальс, на деревьях устраивались вороны, засыпая все легким снежком. Линдеберг, не принимая тон посольского, вскинул подбородок, достал из кармана початую бутылку водки, сделал большой глоток, нарочно очень русским жестом вытер горлышко и протянул секретарю.
— Раздражаетесь, — сказал посольский, — это ваше право. Но то, что вы пьянствуете на выставке, мне позвонили из милиции, — он улыбнулся и тоже выпил водки из горлышка, — такая страна.
Они прошли немного к павильону. Секретарь бил палкой по веткам, сбивая снег.
На огромном фанерном щите первобытные люди охотились на провалившегося в ловушку мамонта. И первобытные люди, и даже мамонт, скорее всего посредством большого гвоздя, были награждены огромными половыми признаками.
— Если это тоже проект Цервеладзе и ореолом распространения станет Швеция, — сказал посольский, кивнув на щит, запнулся и захохотал: — Ну-ну-ну… — это уже относилось ко вконец обозлившемуся Линдебергу, к его вздернутому подбородку. От машины спешил шофер с ботинками в руках. Пошел снег, крупный, медленный и пухлый.