Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напиленные дрова переколоты все. Жалко. Он только раззудился.
— Тойза, дай-ка еще дельце! Нечего? Урсанах делал бы что-нибудь? Давай я за него сделаю.
Тойза высовывается с терраски, но не видит на дворе никакого дела.
— Урсанах теперь закурил бы трубку и говорил бы с кем-нибудь. Может, ругал бы кого-нибудь.
— Любит ругаться?
— Любит — не любит, а надо. Какой же хозяин, которого никто не боится? — и с гордостью: — Наш Урсанах — хозяин.
Конгаров закуривает трубку, садится на крылечко и глядит, как наступает вечер. У холмов, курганов и могильных плит лежат причудливые тени. Аннычах гонит гусей. Они бредут веревочкой: впереди гусыня, за ней — желтоватые, еще не оперившиеся гусята, позади гусак; переступая из теневых пятен в освещенные, гусята становятся оранжевыми, будто вспыхивают. Загорелая, ярко одетая Аннычах тоже будто вспыхивает.
— Сгоришь! — кричит ей Конгаров. — Сгоришь!
Она удивленно озирается, а ему весело. Загнав гусей под крылечко, девушка убегает с подойником к озеру, где летний загон для скота. Конгаров наблюдает за тенями. Солнце садится, и тени становятся длинней, все гуще покрывают степь.
Красиво изогнувшись, как в танце, — одной рукой уперлась в бок, другую занесла выше головы, поддерживая подойник, который стоит у нее на плече, — Аннычах поднимается в гору. Идет легко, как всплывает, и не подумаешь, что подойник полон молока.
Конгаров вскакивает, бежит ей навстречу, и у них завязывается жаркий спор. Так, споря, они подходят к крыльцу.
— Ну и упряма… — жалуется он Тойзе.
— Отдай ему — он и выпьет один все. Полетит под гору — лови молоко в озере, — говорит Аннычах, потом ставит подойник на крыльцо, приносит кринки, банки, ситечко, процеживает молоко и подает Конгарову литровую банку:
— Кушай!
— Куда столько?
— Глядите! — Аннычах берет другую такую же банку и выпивает.
Тогда выпивает и Конгаров. Тойза не хочет. На оставшемся молоке заводят лепешки.
Сделано все. Тойза и Аннычах садятся на крылечко.
— Вот и ушел день… — говорит старуха со вздохом жалости и облегчения. — Глазами вечно бы жила, а ногам довольно, отдыхать просятся.
Солнце утопает за холмами, и на всю степь ложится одна сплошная тень.
— Где же ты был столько времени? — спрашивает Конгарова Тойза.
Он называет Красноярск, Москву, Ленинград и много других мест.
— Страшно? — Все дальние места старухе представляются почему-то страшными, и хотя Конгаров уверяет, что страшного нет ничего, она остается при своем убеждении. — Я умерла бы. Кто же кормил тебя маленького?
Выслушав рассказ о детском доме, она говорит с печалью:
— А мамка твоя сколько слез пролила: «Кто моего Аспата кормить, одевать будет?» Нашлись добрые люди.
Начинает подниматься большой круглый месяц. Степь вновь светлеет, у холмов, курганов и могильных плит вновь укладываются тени, но уже совсем не так, как при солнце.
Аннычах уходит в дом и немного погодя появляется в табунщицком наряде. На ней шляпа, куртка, брюки — все из парусины. В руках она держит седло.
— Куда собралась? — спрашивает Конгаров.
— На работу.
— Когда домой?
— Через неделю.
…Она уже на коне. Вокруг похаживает Тойза и оглядывает, крепко ли затянуты подпруги, взнуздан ли конь, есть ли при седле торбочка с продуктами. Старухе ни к чему, что девушка — уже бригадир, она все еще снаряжает ее, как маленькую.
Аннычах недовольно ворчит:
— Не сидится тебе, вот и болят ноги.
Наконец этот обидный осмотр закончен. Все в порядке. Аннычах подает Конгарову руку и уезжает.
10
Весь вечер Степан Прокофьевич читал отчеты.
Триста тысяч гектаров пастбищных, сенокосных и пахотноспособных угодий; плодороднейшие черноземные и каштановые почвы; десяток значительных озер, несколько речек, много ключей. Наряду с этим — бездождное небо, свирепые ветры — суховеи, знойные лета, трескуче-морозные зимы. Урожаи удавались реже, чем недороды, а в последний год жать и косить было почти нечего. Скот сильно отощал, молодняка много погибло.
Один из прежних директоров — Головин — пытался завести огород, птиц, пчел, но их либо уже постигла, либо ждала участь парка. В рабочей силе был вечный прилив и отлив, крепко держались только местные уроженцы — хакасы, а из пришлых — немногие энтузиасты.
В отчетах утверждали, что виновата во всем природа, она не способна родить настоящую траву, колос, овощи и фрукты. Кому же понравится жизнь без деревца, без травки, без огурчика и яблочка! Скот не плодится, рабочие бегут, а директоров меняют за неспособность.
Год от году все настойчивей проводилась мысль, что на землях завода нормально развиваться может только единственная отрасль хозяйства — табунное коневодство, не требующее больших запасов корма, а посевы, крупный рогатый скот, овцы были и будут убыточны.
Лутонин пригласил Застреху и начал перелистывать последний отчет. Подряд замелькали страницы, испещренные красным карандашом. Полистав и ни на чем не остановившись, закрыл отчет, хлопнул по нему ладонью и сказал:
— Борис Михайлович, все ли учтено здесь? Таково ли действительное положение вещей, как оно обрисовано?
— То есть вы хотите сказать, что… Вы бросаете мне обвинение, — проворчал Застреха удивленно и растерянно. — Попросту говоря, обвинение во лжи, в надувательстве, — и резко встал, чтобы уйти.
Но Степан Прокофьевич схватил его за рукав:
— Так нельзя, нельзя. С таким подозрением я не выпущу вас.
Они заговорили наперебой. Лутонин убеждал Застреху сесть и спокойно выслушать. Никаких упреков бросать ему он не думал, имеет в виду совсем другое. Застреха не слушал его и, весь дрожа, доказывал несправедливость вообразившихся ему обвинений:
— Признаю за собой одну вину, если это вина, что я не двужильный. А все другое: лень, беспечность, тем более ложь, надувательство… отвожу категорически. Ка-те-го-ри-че-ски! Я работал во всю силу, бывало сверх силы. Борешься, как с многоглавым змеем: срубишь одну голову, вместо нее вырастают две. Нужны рабочие, корма, строительные материалы, надо косить, молотить, сдавать, — и все сразу. И по всякому делу надо ехать. Сегодня, завтра, все время — ехать, ехать. Да ни один цыган за всю свою жизнь не разбил столько колес, сколько я на этом заводе. — Секунду помолчал и добавил со злым торжеством: — Один за целый цыганский табор! — Потом сел и переменил крикливый, сердитый тон на безнадежно печальный. — Гонял один за целый табор и ничего не добился.
— Довольно об этом, довольно, — сказал миролюбиво Степан Прокофьевич. — Меня интересует совсем другое — все ли ресурсы введены в дело.
— К сожалению, все. И не сомневайтесь! — Застреха взял отчет, торопливо открыл на одном, другом, третьем месте. — Видели? Видели? Тут не словеса, а цифры. Что вводить, заводить? Наше поголовье требует ежегодно тридцать тысяч центнеров сена, а покосы дают только по два центнера с гектара. Считайте, сколько надо обползать с косилками? И это в лучшие годы. А в плохие?.. — Он опять вскочил и начал кружить по комнате, размахивая руками и резко встряхивая головой, как деревянный игрушечный человечек, которого дергают за нитку. — Заводить надо там, — он ткнул вверх пальцем. — Там, где дожди делаются. Но сие от нас не зависит.
— Ударит мороз, — сказала Тойза, кивнув на окно, которое сильно запотело. — Продрогнет моя Аннычах. Я позабыла сказать, надела бы под брезент что-нибудь теплое, а сама она только и норовит выскочить в одном платье. Горячая, будто каленых углей наглоталась.
— Не замерзнет: молодая, а начнет мерзнуть — попляшет и согреется, — отозвался Конгаров. Он только что вернулся из степи, где искал следы древнего орошения, и теперь ужинал.
Тойза подливала ему душистое парное молоко.
— И что же ты делал столько времени в Москве? — Для старухи все далекие города — Москва.
— Учился.
— Все учился? И ничего, не хворал? Говорят, от большой науки можно умереть.
— Это сказки.
— Когда моя Аннычах училась, мне так жалко было ее. Пьет, ест и спать ложится с книжкой. Я говорю: «Побереги себя, после школы долго жить придется». А она мне: «Грамота — не болезнь, годы не уносит».
— Хорошо училась?
— Хорошо. Большую такую бумагу заработала. Хочешь, покажу?
Когда Конгаров поужинал, перешли в комнатку, которую занимала Аннычах. На стене висели три похвальные грамоты: две выданы Урсанаху за многолетнюю хорошую работу, третья — Аннычах за отличное окончание семилетки.
— Надо учиться дальше, — сказал Конгаров, прочитав грамоту.
Тойзе стало смешно:
— Какая ученица… невеста.
— Не только невесты, а и замужние учатся. Через три-четыре года Аннычах может стать зоотехником либо агрономом. Задержите дома, потом Аннычах обижаться будет на вас. Отец — знатный человек, еще работает, нужды нет — самое дело учиться.