Горький запах осени - Вера Адлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут, у этой детской больницы, царил столь желанный покой — рядом с ней был небольшой парк с храмом, возводить который бедному строителю, должно быть, помогал сам дьявол. По соседству с ней стояло несколько научных учреждений, и весь этот квартал был овеян каким-то убаюкивающим таинством множества историй, которые происходили или уже окончились за скучными фасадами домов. Я вспомнила своего брата Пршемысла и Яна Евангелисту Ермана. Стало грустно. И не только из-за брата, но и оттого, что я была глупой девчонкой и не смогла хоть немного ближе узнать Яна Евангелисту, а ведь он был…
Война научила нас не строить планов на ближайшее будущее, а думать лишь о завтрашнем дне или уже о том отдаленном, что наступит после войны, но он казался сном, в который не веришь, который никогда не сбудется, — над ним можно только подшучивать, чтобы не надо было плакать.
В те годы мы научились приспосабливаться, считаться с необычными обстоятельствами и нежданными переменами и находить какие-то лазейки — иначе просто не выжили бы. И мне долго казалось, что нас не так-то просто выбить из колеи.
Однако за это умение приспосабливаться к различным ситуациям нам приходилось платить сторицей, и чем я делаюсь старше, тем эта плата представляется мне более жестокой и несправедливой. Эта наша «непостижимая приспосабливаемость» — по выражению Эминой мамы — явно коробила пожилых людей, но они склонны были объяснить ее отсутствием — в какой-то мере даже оправданным в условиях войны — твердого характера.
Пани Флидерова принадлежала к тому поколению и к той социальной среде, которой не было нужды приспосабливаться, ибо сама среда приспосабливалась к ним — к их требованиям и взглядам, причем касающимся именно этого воспетого твердого характера. Она прекрасно знала, что возможно и что невозможно, и в минуту, когда обещала мужу верность, могла с точностью предугадать — если, конечно, это не унижало ее морально, — что сулит ей будущее: когда, например, она получит норковое манто вместо ондатрового, какое досталось ей еще от матери.
Все казалось достижимо и просто, и вдруг все пошло прахом. Ни Эме, ни Иренке, ни мне негде было обрести это спокойствие запланированной жизни, да она, скорей, всего, была бы нам в тягость, эта хваленая жизненная модель, которая никогда не станет нашей моделью. И надо сознаться, что над этой милой, доброй женщиной мы тайком подтрунивали, считая ее ужасно наивной, но при этом не понимали, что мы тоже наивны, и еще как наивны!
Приветливая вахтерша, которая сперва приняла меня за всполошенную мать больного ребенка, постаралась заверить меня, что пани доцент Флидерова очень хорошая женщина и что она непременно придет, просто сейчас у нее какой-то сложный случай и мне придется подождать, а вообще-то у них все врачи — и женщины и мужчины — дело свое знают, так что я могу быть совершенно спокойна. И я была спокойна.
Я вышла ненадолго в парк, позади которого был храм и дом умалишенных. Летний вечер задумчиво померк. Справа от меня была остроконечная колокольня святой Катержины, которая всегда скрывалась за высокой голой стеной старого сада, и шпиль Аполинаржа, а за ним башенка «красного дома», где родились все мои дети, и, конечно же, последняя — Фран, моя Фран. Она уже два года замужем и в январе ждет ребенка. Ее муж из тех молодых молчаливых парней, у которых трудно понять, как они к вам относятся. Мы, которым давно перевалило за тридцать, не принадлежим к их миру. Думает ли так и Ладя о своей матери? Она ведь даже на пять лет старше меня. Под цветущей липой обнимались влюбленные, нимало не смущаясь, что вечер еще не кончился. Забывшись, они стремились к удовольствиям, которые мое поколение считало сферой сугубо интимной.
Я им не мешала, но они мешали мне, и потому я поднялась и пошла назад в больницу. Вахтерша, стоя в дверях, уже издали махала мне. Она радостно сообщила, что пани доцент ждет. Велела мне надеть тапочки, взять белый халат и идти на второй этаж. Откуда было ей знать, бедняжке, сколько я сюда наездилась, как от ужаса — что же мне скажут о моей Фран — сердце колотилось у самого горла, как мы с Эмой отчаянно названивали именно из этого здания, ища спасения для Ивана, когда он разбился на мотоцикле, и потом…
Я искренне поблагодарила ее и медленно стала подниматься по широкой и пологой лестнице на второй этаж, в знакомый кабинет с окнами на Прагу, вид на которую отсюда совсем иной, чем, скажем, с набережной или из окон Эминого родного дома.
Эма, сидевшая за письменным столом, повернула к дверям лицо лекаря-благотворителя, как, смеясь, говаривала Иренка, то есть лицо серьезное и приветливое, которое вселяет надежду, что пани доцент, у которой, казалось бы, вообще не должно уже быть долгих субботне-воскресных дежурств, дежурит лишь затем, чтобы оказывать всяческую помощь именно вашему ребенку, подбадривать вас и обнадеживать.
Никто не мог бы предположить, да и я о том не ведала, что здесь она проводит все свое свободное время и лишь отчаяние заставляет ее так бешено работать, ибо это единственное, что осталось ей в жизни. Восторженные дурочки, что испытывают счастье материнства, конечно, возразили бы мне, напомнив, что у нее как-никак есть сын. Да, конечно, есть, но об этом я предпочла бы поговорить с ними лет через двадцать.
— Да ведь это же Надя, — сказала она не мне, а пожилому мужчине, сидевшему в моем привычном креслице. И он встал. Должно быть, какой-то убитый горем отец или, судя по возрасту, любящий дедушка, который ждет чуда, — ну а пока мы от него не избавимся, нам, видно, не удастся…
Этим человеком оказался Ян Евангелиста Ерман. Мой с Эмой вечер был, конечно, определенным образом потерян — мы ведь встретились с ним без малого двадцать три года спустя, а уж это кое-что значит, даже для людей совсем чужих. Хотя мне никогда не верилось, что он меня любил. Просто смешно — кто был он и кто была я.
А так