Древо человеческое - Патрик Уайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я в этом Уинбине совсем иссохла, – рассказывала почтмейстерша. – И все из-за мистера Гейджа, умершего такой смертью. У меня началось нервное расстройство. Я стала путать бланки. Можете представить, я не могла отчитаться за несколько листов почтовых марок! И, что неприятнее всего, я иногда, бывало, считаю слова в телеграмме и вдруг – хлоп на пол, и заметьте, сознания не теряла, а это еще хуже. Лежу и слышу, как катится карандаш по полу, вижу потолок, только далеко как-то вверху. Но многим, конечно, это не нравилось. Потому что они не знали, что делать, когда человек падает на пол. Пришлось уволиться.
Миссис Гейдж легонько похлопала носовым платочком по губам. Ее жизнь, когда она о ней рассказывала, живо вставала перед глазами слушателей.
– А мистер Голдберг сказал: давно бы пора, – продолжала она, – не то много важных сообщений так и пропали бы навсегда.
– Кто это мистер Голдберг? – спросила Эми Паркер; она стояла, скрестив на груди руки, как мраморный памятник.
– Погодите, дойдет и до него, – сказала почтмейстерша. – Словом, я уволилась и уехала из Уинбина в Барангулу, к своей троюродной сестре, миссис Смолл. Она меня своей заботливостью чуть не убила: зимой супы, летом заливная рыба. Она, бедняжка, заика – в детстве кипятком ошпарилась. Барангула, сами знаете, летний курорт, ну и в разгар сезона миссис Смолл сдавала одну-две комнаты. Вот так к нам и попал мистер Голдберг, довольно образованный джентльмен, он читал книги и даже стихи писал, очень неплохие, он мне показывал.
Летними вечерами, на волнорезе, иначе говоря, на дамбе, такой крутой, что она никак не могла сойти за укромное местечко, мистер Голдберг сочувственно внимал рассказам о бедственной доле миссис Гейдж. Он слушал шелест морских водорослей, смотрел на рты актиний и иногда подносил к ним краба. Порой мистер Голдберг закидывал голову, прямо как лошадь, и вроде как ржал над безумствами мужа миссис Гейдж.
– Потому что, само собой, – сказала она, – я ему все про это рассказала. Но поначалу не показывала ему картины, ведь я перевязала их веревкой и возила с собой из Дьюрилгея в Уинбин, а из Уинбина в Барангулу, – я просто не знала, что с ними делать.
– Ну вот, – продолжала она, переведя дух, – наконец я их показала, а случилось это так. Шли мы как-то утром по улице, в библиотеку, куда мистер Голдберг часто заглядывал, и навстречу идет особа, как выяснилось, его знакомая, и у них было много общих знакомых с какими-то странными фамилиями. Эта особа остановилась, болтает с ним, а сама все на меня поглядывает, улыбается и поглядывает, но вполне деликатно, как полагается даме. Я, конечно, смотрела на какую-то витрину, я ведь тоже знаю, как себя вести. И вдруг подходит ко мне эта дама, она и одета была хорошо, со вкусом, – подходит она и хватает меня за руки, так она взволновалась, и говорит: «Миссис Гейдж, неужели это вы, – говорит, – а я все думаю, вы или не вы, ведь картины, что ваш муж писал, мне не дают покоя все эти годы». И знаете, кто это был? Никогда не догадаетесь. Миссис Шрайбер, что была у меня в тот день, когда умер мистер Гейдж, и картины смотрела вместе с вами и другими дамами, да вы, конечно, ее помните, у нее лицо такое особенное, хотя не сказать, чтобы некрасивое. Ну, словом, картины были вытащены на свет божий. Волей-неволей пришлось тогда показать их мистеру Голдбергу. Он мне просто житья не давал. Поначалу я упиралась. Но в конце концов показала.
– Ну и вот, – сказала вдова, теперь уже сияя, – оказывается, мистер Гейдж был гений, можете себе представить? Хотя все, кто был знаком с моим мужем, беднягой, считали, что у него не все дома. Вы ведь моего мужа не знали.
– Нет, – сказала Эми Паркер, хотя это было не так.
– Вскоре мною стали интересоваться, – продолжала почтмейстерша, стряхивая что-то со своего меха, – потому что мистер Голдберг и другие джентльмены восторгались картинами моего мужа. Будь жив бедный мистер Гейдж, он и сам удивлялся бы. Я очень жалела, что его нет, я поняла, что мы с ним большие дела могли бы делать. Ну, короче говоря, я эти картины продала. И, надо сказать, очень выгодно. Я продала все, кроме одной, я не хотела с ней расставаться, потому что она мне дорога, как память, и еще потому, что, как произведение искусства, она не имеет себе равных, так говорит мистер Голдберг. Я повесила ее в гостиной над камином. Пятнадцать фунтов за раму заплатила. Это одна из женских фигур, но вы, конечно, не помните. Она стоит, и, откровенно говоря, совсем голая. Ну и что ж такого? У меня, знаете, теперь гораздо более широкие взгляды, я убедилась, что дело того стоит.
– Я помню эту картину, – сказала Эми Паркер.
– Неужели? – неприятно удивилась миссис Гейдж. – И она вам нравится?
– Не знаю, – сказала женщина, путаясь в грузных мыслях. – Я ее не понимаю.
Она не понимала и себя, грузно стоявшую на дороге, и не только сейчас, но и вообще. Она не понимала людских глаз. И тот самоубийца – вдруг он видел ее такой, что она и вообразить не может? Может, ей следовало бы тогда полюбить его, бродить с ним по ночам в гуще деревьев, и руки его уже не казались бы такими тощими? Я ведь никого не любила, вдруг поняла женщина. Ее охватило смятение. Ей стало немножко страшно.
– Ну, так или иначе, – сказала бывшая почтмейстерша, – я вскоре купила себе дом. Очень современный. Недавно окончательно расплатилась за холодильник. А как вы, дорогая, живете? – спросила она, не без удивления оглядываясь вокруг. – Тут все как в старые времена. Как поживает миссис О’Дауд?
– Вот этого не могу вам сказать, – чинно ответила миссис Паркер.
– Ах так, – протянула миссис Гейдж.
– Да нет, мы даже не поссорились, – поспешила объяснить миссис Паркер. – Но дружба иной раз остывает.
Полагалось еще поинтересоваться детьми, и почтмейстерша перешла на тот тон, каким обычно говорила о детях.
– Тельма здорова, – четко сказала миссис Паркер. – Она замужем за адвокатом. Живет хорошо.
– А Рэй, так, кажется, его?.. – спросила миссис Гейдж.
Потому что нельзя же было не спросить.
– Рэй, – вздохнула миссис Паркер, разглаживая свой передник длинными, старательными взмахами рук. – Рэй тоже уже взрослый. Он продает машины. Собирается жениться на хорошей девушке.
– Кто же она?
– Элси Тарбет, – сказала миссис Паркер. – Она из Сиднея.
– Подумать только, – сказала миссис Гейдж.
Более чем странно, что другие люди живут какой-то своей жизнью. На переднем плане, заполняя его целиком, существовала только жизнь самой миссис Гейдж. Ей с трудом верилось, что на свете есть что-то еще. Она нажимала серебристые круглые кнопки на щитке маленькой машины.
– Если вам случится быть в Драммойне, обязательно загляните ко мне, так приятно повидать старых знакомых, – сказала она.
Миссис Гейдж была уверена, что миссис Паркер не заглянет, и от этой уверенности возросла душевная щедрость бывшей почтмейстерши. А миссис Паркер, хотя она твердо знала, что никогда к ней не заглянет, как ни странно, было тоже приятно. Стоя среди камней, она что-то довольно пробормотала.
Холодная вечерняя заря уже светилась на небе и на лице миссис Гейдж, и без того просветлевшем после длинного повествования о своей жизни.
– Полезно иногда выговориться, – сказала она. И смело добавила: – Я наконец-то счастлива.
Затем она что-то нажала и плавно покатила из этих мест на своей волшебной машине.
Эми Паркер, тяжело ступая, поднялась на веранду. Теперь она целыми днями ждала других свидетелей прошлого, но видела только молодежь, которой в те времена еще не было на свете, да чужих людей, безучастных или любезных. И так как она лучше них понимала что к чему, то держалась замкнуто, глядела поверх голов и не слушала, что ей говорят, и все это придавало ей свирепый вид. Кое-кто говорил, что эта миссис Паркер – злющая старушенция.
Это была правда и неправда. Эми Паркер жила ожиданием чего-то необыкновенного, какого-то сверхъестественного откровения, а оно не приходило, или, может, прошло незамеченным, и потому она становилась раздражительной. Она с остервенением скребла зачесавшуюся ногу. Она вытягивала шею, стараясь разглядеть какой-нибудь любимый дальний уголок сада, но ей, конечно, мешало плохое зрение. Порой она бывала капризной и некрасивой. Или успокаивалась воспоминаниями. И тогда становилась умиротворенной, даже мудрой от тех моментальных снимков прошлого, которые она когда угодно могла извлечь из своей памяти. Прошлое – это чудо, творимое второстепенными святыми.
Когда приезжала Тельма Форсдайк, – а приезжала она чаще, чем можно было ожидать, – она поражалась, что мать, всегда такая хлопотливая, сидит сложа руки.
– Ты здорова, мама? – спрашивала она.
Тельма, сама довольно пассивная, не терпела пассивности в других. С тех пор как она открыла для себя литературу, она маскировала леность, держа перед собой раскрытую книгу. Впрочем, она действительно читала, и довольно много. Она увлеклась этикой. Она изучала антропологию. Но без всякого стеснения сидеть просто так – это уже казалось ей признаком болезни. Она приходила в ужас при мысли о том, что у матери в ее возрасте может быть рак и ей потребуется самый интимный уход. За это она, дочь, заплатит, она достаточно богата. Но окунаться в чуть уловимый, вкрадчивый запах болезни в современно обставленной палате… И Тельма вглядывалась в лицо матери, ища признаки этого особого увядания.