Ада, или Радости страсти - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мгновенье спустя, словно она подглядывала за ним и знала, что он остался один, вновь объявилась пава – на сей раз с извинениями.
Вежливый Ван, поднявшись на ноги и очки подняв на чело, начал было и сам извиняться (за то, что невольно стал причиной ее заблуждения), но, успев сказать лишь несколько слов, взглянул ей в лицо и замолк, ошеломленный гротескной и грубой карикатурой незабываемых черт. Эта кожа мулатки, эти серебристо-светлые волосы, эти толстые багровые губищи перевоплощали в кривой негатив ее слоновую кость, ее вороную тьму, складку ее бледных уст.
– Мне сказали, – объясняла пава, – что мой близкий друг, Вивьен Вейль, котурей вузавей – entendu? – сбрил бороду, а он при этом становится очень похож на вас, ведь верно?
– Говоря логически, совсем не верно, мадам.
Одну кокетливую секунду она поколебалась, облизывая губы, соображая, что это – проявление грубости или изъявленье готовности, – и тут возвратилась за «лепестками» Люсетта.
– Увидимся апрей,[305] – сказала мисс Кондор.
Люсеттин взор пожелал «скатертью дороги» вяло удалявшимся седалищным долям и складкам.
– Ты обманул меня, Ван. Все-таки это одна из твоих жутких баб!
– Клянусь, что вижу ее впервые, – сказал Ван. – Я бы не стал тебе врать.
– Ты столько врал мне, когда я была маленькой. Если ты и сейчас наврал, tu sais que j’en vais mourir.
– Ты обещала мне целый гарем, – мягко укорил ее Ван.
– Но не сегодня, не сегодня! Сегодня – святой день.
На месте щеки, которую он попытался поцеловать, оказались ее быстрые безумные губы.
– Зайди посмотреть мою каюту, – взмолилась она, когда Ван оттолкнул ее с пружинистой силой, как бы заимствованной у животного отклика его тела на жар ее языка и губ. – Я просто обязана показать тебе их подушки и пианино. Там из каждого ящика пахнет Кордулой. Умоляю тебя!
– Уходи немедленно, – сказал Ван. – Ты не имеешь права так меня возбуждать. Будешь плохо себя вести, найму в охранницы мисс Кондор. Мы ужинаем в семь пятнадцать.
У себя в спальне он обнаружил несколько запоздалое приглашение отужинать за столом капитана. Приглашение распространялось на доктора и госпожу Иван Вин. Он уже плыл однажды на этом судне, между двумя рейсами «Королевы», и запомнил капитана Коули как скучного невежду.
Вызвав стюарда, он карандашом нацарапал на приглашении: «подобной пары не существует» и велел отнести его назад. Минут двадцать он промаялся в ванне. Он старался сосредоточиться на чем-нибудь, на чем угодно, кроме тела истеричной девственницы. Он обнаружил в корректуре предательский пропуск, целая строчка оказалась в бегах, причем пострадавший абзац представлялся – при механическом чтении – вполне благополучным, поскольку оборванному концу одного предложения и началу (со строчной буквы) другого, теперь соседствующим, удалось создать синтаксически правильный переход, которого Ван, в нынешнем плачевно плотском его состоянии, нипочем бы не углядел, если б не вспомнил (и типоскрипт воспоминание подтвердил), что здесь должна стоять довольно уместная, в рассуждении теперешних обстоятельств, цитата: «Insiste, anime meus, et adtende fortiter» (мужайся, душа моя, и трудись неустанно).
– Ты уверена, что не хочешь перейти в ресторан? – спросил он, когда Люсетта, выглядевшая в коротком вечернем платье еще голее, чем в «бибикни», встретилась с ним у дверей гриль-бара. – Там масса людей, веселье рекой, и джаз-банд онанирует. Нет?
Люсетта нежно качнула украшенной драгоценностями головкой.
Они ели огромных, сочных «креветок гру-гру» (желтых личинок пальмового долгоносика) и зажаренного на вертеле медвежонка à la Tobakoff. Занято было не более полудюжины столов, и, кабы не противная дрожь судовой машины, не замеченная ими за завтраком, все казалось бы тихим, уютным и славным. Воспользовавшись ее странной скованностью, он в подробностях рассказал ей об осязавшем карандаши покойном господине Мальдуне, а также о наблюдаемом в Кингстоне казусе зглоссолалии, которой страдала юконская женщина, говорившая на нескольких похожих на славянские языках, быть может, и существующих на Терре, но никак не в Эстотии. Увы, совсем иной казус (с русско-французским каламбуром на cas[306]) настойчиво требовал рассмотрения на дословесном уровне.
Она задавала вопросы с газельей готовностью милой студенточки, однако, даже если б профессор не обладал глубокими научными знаниями, он все равно заметил бы, что чарующее смущенье Люсетты и опушившие ее голос низкие нотки не менее искусственны, чем недавняя послеполуденная приподнятость ее повадки. На самом деле ее раздирала душевная смута, одолеть которую ей помогало лишь героическое самообладание американской аристократки. Люсетта давно уж невесть по какой причине уверовала, что, принудив переспать с нею, хотя бы единожды, мужчину, нелепо, но непоправимо любимого ею, она сможет – при чудодейственном сотрудничестве естества – преобразовать краткий миг осязательного контакта в вечную духовную связь; но сознавала она и то, что, если этого не случится в первую ночь, их отношения вновь соскользнут к опустошающим, безнадежным, безнадежно привычным формам взаимных подтруниваний с безусловно подразумеваемой, но, как и прежде, мучительной эротической подоплекой. Ван понимал ее состояние или, по крайней мере, верил – верил, терзаясь отчаяньем, что понимал его прежде, – задним числом, ко времени, когда никаких целительных средств, кроме елея атлантической прозы доктора Генри, уже не отыскивалось в домашней аптечке с хлопающей дверцей и вечно вываливающейся зубной щеткой.
Мрачно взирая на ее худые голые плечи, такие подвижные и растяжимые, что оставалось только гадать, не способна ль она скрестить их перед собой наподобие стилизованных ангельских крыльев, Ван предавался низменным мыслям о том, что ему, если он останется верным внутренним правилам чести, предстоит вынести пять дней таких распаленных терзаний – не потому лишь, что она прелестна и ни на кого не похожа, но и потому, что он никогда не мог протянуть без женщины больше двух суток. Он боялся как раз того, чего она так сильно желала: что стоит ему вкусить от Люсеттиной раны и ощутить ее хватку, как он обратится в ее ненасытного пленника на недели, возможно, на месяцы, а то и на дольший срок, за которым неизбежно последует резкий разрыв, и уже никогда не позволит новой надежде и старому отчаянию уравновесить друг дружку. Но самое худшее – сознавая свое влечение к больному ребенку и стыдясь его, он ощущал, в темном извороте первобытных порывов, как этот стыд обостряет влечение.
Подали густой, сладкий турецкий кофе, и Ван воровато взглянул на часы, пытаясь выяснить – что? Долго ли еще он сможет сносить пытку самообуздания? Скоро ли состоится некое событие, скажем, соревнование в бальных танцах? Ее возраст? (Люсинде Вин, если обратить вспять человеческое «течение времени», исполнилось от роду пять часов.)
Она выглядела так трогательно, что, выходя из гриль-бара, Ван против собственной воли – чувственность есть лучшая закваска роковых ошибок – погладил ее по глянцевитому молодому плечу, на миг, на счастливейший миг ее жизни заключив в полость ладони идеально-гладкое, будто шарик для бильбоке, скругление. Она шла впереди, с такой остротой ощущая на себе его взгляд, словно ей только что вручили награду «за грацию». Платье ее он мог описать лишь как нечто килеперое (если, конечно, у страусов бывают медные кудри), подчеркивающее непринужденность походки, длину ниноновых ног. Говоря объективно, она была элегантней своей «единоматочной» сестры. Люсетта, минующая сходные трапы, поперек которых русские матросы (одобрительно поглядывая на красивую пару, говорящую на их несравненном языке) торопливо крепили бархатные канаты, Люсетта, шагающая по палубе, напоминала некое акробатическое существо, не восприимчивое к волнению моря. Ван с благородным неудовольствием отмечал, что ее легко склоненная голова, черные крылья и вольная поступь приковывают к себе не только невинные синие взоры, но и нескромные взгляды пассажиров попохотливее. Он громко объявил, что следующий наглец получит пощечину, и, с потешной свирепостью взмахнув рукой, невольно отступил и упал в складное палубное кресло (на свой скромный манер он тоже прокручивал вспять ленту времени), исторгнув из Люсетты отрывистый смешок. В приливе счастья, наслаждаясь шампанским всплеском его галантности, она повела Вана прочь от пригрезившихся обожателей, к лифту.
Они без особого интереса осмотрели выставленные в стеклянной витринке товары для сибаритов. Люсетта усмехнулась при виде расшитого золотой нитью купальника. Вана озадачило присутствие наездницкого хлыста и ледоруба. Полдюжины экземпляров «Сольцмана» в лоснистых суперобложках внушительной грудой возвышались между портретом красивого, вдумчивого, ныне совсем забытого автора и букетом иммортелей в вазе эпохи Минго-Бинго.