Белый шаман - Николай Шундик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чугунов хохотал, вытирая кулачищами глаза. Успокоившись, сказал назидательно:
— Ты бы почаще в море выходил. Вон другие охотники за день по нескольку нерп добывают.
— Нерпа не любит печального охотника. Когда человек веселый, тогда и нерпе приятно. Он у отдушины сидит, посвистывает, шутит сам с собой, песенки напевает, смеется, рукояткой ножа по льду постукивает. А нерпы, они народец такой — как женщины, любопытны. Ни за что не утерпят, чтобы не вынырнуть и не посмотреть, кто там сидит такой веселый.
— Ну, и ты сидел бы себе, да и ножиком постукивал, если свистеть или петь тебе не хочется, если тебе совсем не до смеху. Нерпу добудешь — сразу запоешь…
Ятчоль безнадежно махнул рукой:
— Нет. Не получается. Стучишь, стучишь, а толку никакого. Стук какой-то невеселый. Неумные люди про нерпу выдумали, что она глупа. О-о-очень умна нерпа. Все понимает.
И тут Чугунов в шутливом своем отчаянье подал совет, который и привел Ятчоля к невероятным поступкам.
Еще в первой своей фактории Чугунов подарил ему балалайку. Правда, Ятчоль, кроме «барыни», так ничего другого бренчать и не научился, зато появилась у него страсть к музыке. Купил он патефон и множество пластинок. И вот, памятуя это, Степан Степанович и сказал, выходя из-за прилавка и обнимая неудачливого покупателя за плечи:
— Поставь, понимаешь ли, патефон у отдушины, и пусть он себе играет! Нерпы тучами к тобе попрут.
Ятчоль какое-то время чесал себя за ухом, что-то прикидывая в уме глубокомысленно, и вдруг ушел из магазина, не сказав ни слова. В тот же день он отправился в морские льды пешком, пока неподалеку, чтобы испытать патефон. Нашел отдушину нерпы, разрушил ледяной колпак, завел патефон. Замерз патефон, никак не крутится. Ятчоль и руками его отогревал, и дул на него, наконец что-то такое в нем разработалось, и в безмолвных арктических льдах зазвучало танго «Брызги шампанского».
А Ятчоль, нацелив гарпун на отдушину, терпеливо ждал, приговаривая:
— Ну, сейчас нерпа пойдет. Только вот зря я рассказал всем, что ушел с патефоном. Теперь и другие будут патефоном выкликать нерпу.
Отзвучали «Брызги шампанского», а нерпа так и не показалась.
— Ничего, сейчас приплывет, — не терял надежды Ятчоль. — Вот заведу «Калинку-малинку» — сразу приплывет целое стадо.
Завел Ятчоль самую любимую свою пластинку и снова нацелил гарпун. Еще раз завел ту же пластинку, чувствуя, что ручка патефона крутится все труднее. Удрученный плачевными результатами своих испытаний, Ятчоль опустил гарпун, от тоски напала на него сонливость— он уже начал было клевать носом под «Калинку-малинку».
До того момента, как Ятчоль начал клевать носом, рассказ этот, повторяемый в разных вариациях, не менялся. А дальше, сколько было рассказчиков, столько и вариантов. Мильхэр сегодня уверял, что Ятчоля якобы разбудил умка. Заревел за спиной Ятчоля умка, поддал его пинком, чтобы возле отдушины зря не сидел. Ятчоль едва в торос лбом не угодил. Потом спрятался за торос, осторожно выглянул. Умка обнюхал патефон, полизал. Видно, поранив язык о мерзлое железо, зарычал, ударил патефон лапой.
— Осторожнее, глупая твоя голова! — закричал Ятчоль. — Ты же мне патефон поломаешь!
А умка пинал патефон, грыз его зубами, видно, хотел в середку заглянуть: нет ли там живого существа, которое только что подавало голос? Потом пластинки раздавил и начал их жрать.
— Ты бы хоть «Калинку-малинку» не трогал! — кричал Ятчоль, — Чтоб ты, обжора, патефонную иголку проглотил! Жаль, что я карабин у отдушины забыл! Узнал бы ты у меня, кто такой Ятчоль!
Исковеркав патефон, умка фыркнул, встал на задние лапы, потоптался вокруг отдушины. И вдруг замер.
— Вот къочатко проклятый, — тихо промолвил Ятчоль, — сейчас мою нерпу поймает…
Так ли оно было или не совсем так, но Ятчоль уверял, что умка ударил по голове на редкость большую нерпу, которую он «Калинкой-малинкой» выкликал. Вытащил обжора нерпу и начал жрать. И, наверное, к отдушине еще целое стадо нерп приплыло, и все до одной Ятчоль смог бы загарпунить, если бы патефон был цел и не мешал умка.
Вот эту историю заново и начал рассказывать Мильхэр, а Ятчоль лежал с закрытыми глазами у его ног и слушал, как ревел мотор, как плескалась морская волна о борта вельбота. Охотники хохотали, смеялся и Журавлев, правда, намного сдержаннее: он был здесь больше гость, а не хозяин, надо было проявлять соответствующий такт. Пойгин управлял вельботом, всматривался в море, посасывая трубку, и улыбался одними глазами, с удовольствием внемля шуткам. А Мильхэр не унимался.
— Когда умка сожрал добычу, сел на снег, по голове себя пошлепал. И вылетела из головы умки его дума в образе ворона. Пролетел ворон над Ятчолем и сказал человеческим голосом: «Хорошую нерпу ты приманил. Спасибо тебе. Приходи на следующий раз с балалайкой».
Охотники изнемогали от хохота. Тымнэро, повалившись на спину, тоненьким голоском сквозь хохот кричал:
— Вот Ятчоль «Барыню» играл бы, а умка плясал!..
— И еще один ворон вылетел из головы умки, сел перед Ятчолем на снег и вдруг говорит: «Что-то непонятный запах идет от тебя, смотри не навлеки на себя тем запахом къочатко».
Тут уж Ятчоль не вытерпел. Резко поднявшись, он уперся в колени насмешника и обрызгал его в ярости слюной.
— Ты рунтэтылин — врун! Было совсем не так! Ворон полетал, полетал над моей головой и сказал: «Ты храбрый мужчина. Другой уже добежал бы до самого берега, а ты спокойно смотришь, как медведь жрет твою нерпу, и трубку покуриваешь».
— Послушайте, что было дальше! — словно припомнив еще более интересную подробность, на этот раз воскликнул Акко. — Умка карабин Ятчоля схватил и начал стрелять. Хорошо, Ятчоль за торос спрятался, а то не было бы теперь среди нас одного из самых храбрых и достойных охотников!
Ятчоль повернулся в сторону Акко, выхватил из его рук трубку, глубоко затянулся, с неподдельной печалью сказал:
— Вам что, а мне «Калинку-малинку» жалко. Сожрал ее умка. Будто сахар на клыках хрустел.
— Ничего, купишь новую, — сказал Пойгин, поднося к глазам бинокль. Видно, что-то заметил в море. — А патефон у тебя есть. Цел он у тебя. Мэмэль недавно к Кайти с ним приходила…
— Это другой! — вскричал Ятчоль. — Можешь спросить у Чугунова. Я лучшего песца отдал за новый патефон.
— Ну, ну, пусть будет другой. Посмеялись, и хватит, — не то чтобы строго, но в то же время как-то непререкаемо сказал Пойгин. Исчезли улыбки с лиц охотников, появилась на них озабоченность и еще ожидание встречи с возможной удачей, пробуждающийся азарт.
Море манило все дальше и дальше. Позади далеко-далеко виднелся берег, обозначаясь снежными вершинами прибрежного хребта. Оттуда, покинув свои скалы, летели чайки и протяжными вскриками словно предупреждали: море уже намекает, что там, дальше, оно не просто море, а Ледовитый океан. Журавлев поеживается от студеного дыхания океана, поднимает к глазам бинокль. Вдали маячат ледяные поля. Охотники, наверное, видят их невооруженным глазом. Парят над вельботом чайки, в дыхании моря крепкий настой йода и соли. Журавлев поворачивается в сторону берега, набрасывает в блокноте силуэты снежных вершин. Он не один раз выходил с охотниками в море, вглядывался в морских зверей, расспрашивал об их повадках, записывал в блокнот и даже зарисовывал увиденное. Пойгин смотрел на его рисунки и дивился тому, что моржи на бумаге лежат точно так же, как те, живые, что лежат на льдине. Это поразило его. Пойгин сам попробовал рисовать, но понял, что это ему недоступно, и чувство расположения к Кэтчанро у него еще больше окрепло: если ты не умеешь делать того, что умеет другой, то у тебя есть одна возможность уравняться с ним — выразить ему свое уважение, зависть лишь покажет, насколько ты ничтожен. Эту истину внушал Пойгину еще его дед.
А жизнь Журавлева наполнялась особенным смыслом от ощущения, что он все глубже и глубже постигает душу истинного чукчи, что ему стали доступны его толкования мира, стала ясней его философия, этика, что он понимает, в чем незаурядность этой личности.
Так было и на этот раз. Поднимайся, поднимайся, Кэтчанро, все выше и выше, тебе есть о чем рассказать. Да, Журавлев думал о том, что ему надо браться за перо: пусть он напишет не роман, не повесть, на это он не претендует, нет, пусть это будут просто записки учителя, живой человеческий документ. Ведь это правда, что душа Пойгина открывается ему все новыми и новыми гранями, и рассказать о нем — это значило бы очень многое объяснить в жизни маленького чукотского народа, и не только в его жизни.
Журавлев смотрел на море, залитое солнцем, переводил взгляд на Пойгина, который упивался стремительным движением вельбота, вспоминал Медведева, его размышления об этом человеке.
Конечно, то были бесценные уроки.
«Дважды два не всегда четыре, — любил повторять Артем Петрович, остерегая Журавлева от однозначного взгляда на людей и явления. — Ясность одномерности только кажется ясностью, по сути своей это коварная слепота, потому что человек с одномерным зрением лишен аналитического, диалектического взгляда на вещи». Медведев говорил о пагубности вульгарного социологизма, который порождается слепотой одномерности: «Придет время, и мы откровенно скажем, что вульгарный социологизм — категория глубоко безнравственная. Запомни это, Саша, запомни и вытрави в себе недоброе зерно, занесенное в тебя ветром твоего отчаянного максимализма. Если не вытравишь, разрастется оно в тебе диким чертополохом левачества, и ты наделаешь немало бед».