Материалы биографии - Эдик Штейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве, в домовой церкви при Третьяковской галерее, я лишний раз убедился в том, кто ты есть и как к тебе относятся. Там было такое количество позолоты, что на твое фарфорово-бледное лицо лег янтарный оттенок. Согласно православному ритуалу твой гроб снова открыли. На меня это произвело большое впечатление. Я был взволнован. Я хотел бы, чтобы это осталось между нами. Но меня попросили снимать. Для других. Для будущего.
В Тарусе ты, наконец, вернулся домой. Я это хорошо ощущал, мы все это чувствовали. Здесь нет золота. Церковь выбелена известкой. Эмоции еще сильнее. Встретивший нас священник, который проводит тебя до кладбища, – человек зрелого возраста, простой и светлый, как те, которых я встречал на Соловках. Луч солнца освещает тебя во время всей службы. Потом мы идем на кладбище, где я расстался с тобой, бросив три горсти земли в твою свежевырытую могилу. Прости, но я снял твои похороны тем утром 4 апреля 2012 года. На них собралось много народу. Трое близких друзей встали у могильного креста. Этот деревянный крест, весивший почти пятьдесят кило, нес перед твоим гробом самый сильный из них, а процессия медленно шла по дорожке, протоптанной в свежевыпавшем снегу.
Я вернулся туда, на тарусское кладбище. Год спустя, в такой же холодный и солнечный день, с теми же местными жителями, собравшимися вокруг сугроба с твоим деревянным крестом. Это было похоже на одну из твоих картин. Белая абстракция, примитивистская конкретность креста, платки женщин, холмы и кусты. Отсюда у тебя замечательный вид на долину Оки, ты видишь въезд в Тарусу и дорогу, ведущую к лодкам.
Жиль БастианеллиЭдику Штейнбергу, человеку, который часто плакал.Париж, улица Кампань-Премьер, сентябрь 2013 г.ЗАПАХ КРАСКИ
Познакомился я с Эдиком в конце 1970-х по рекомендации моего коллеги из бохумского Университета Вольфганга Байленхоффа. В мои первые приезды в Москву у меня было очень мало знакомых среди сотрудников Института мировой литературы, где я работал. Контакты были формальные, очевидно, люди боялись слишком близких отношений с западным человеком. Когда я впервые перешагнул порог квартиры Эдика Штейнберга и Гали Маневич на Пушкинской, я вдруг почувствовал себя в другом мире, на каком-то острове в море отчужденного пространства. Поразила меня непринужденность и открытость, с которой меня встречали. Таким образом мы очень быстро подружились, и я часто бывал как гость в этом доме. В мои частые и долгосрочные приезды в Москву я жил в Академической гостинице на Октябрьской площади. Зная, что, наверно, подслушивают телефон иностранца, Эдик говорил мне, что лучше звонить ему не из номера, а из автомата. Но обычно он сам звонил мне в гостиницу, и эта его беспечность мне очень нравилась.
Наши разговоры поначалу касались не искусства, а окружающей реальности и советской истории. Тогда я собирал материал для книги об «огосударствлении литературы» в 1930-х годах. Иллюзий о реальном социализме у меня уже оставалось совсем мало, но, как западному «шестидесятнику» и активному участнику молодежного движения, мне все-таки было нелегко окончательно проститься со своими прежними убеждениями. Сегодня я удивляюсь, с каким терпением Эдик выслушивал меня в эти длинные вечера на Пушкинской. То, что меня убедило более всего в наших беседах, – это были в меньшей мере рациональные аргументы, но рассказ Эдика о судьбе его отца и о его собственной жизни. Могу сказать, что окончательным освобождением от идеологических миражей я обязан двум лицам – Эдику Штейнбергу и Татьяне Сергеевне Гомолицкой, дочери Сергея Третьякова, которая подробно рассказывала мне об отце, расстрелянном в 1939 году, и о матери, отсидевшей 25 лет в советских лагерях. В то время как у меня был свой «левый» социологический словарь, Эдик говорил о политике всегда очень просто. Он не думал в политических категориях и не считал себя диссидентом. О власти «совдепов» он высказывался спокойно, без ненависти, даже с налетом юмора. На Пушкинской у них была собака Фика, про которую он иногда говорил: «Не правда ли, Ганс, она похожа на Надежду Константиновну (т. е. Крупскую)?» На что Галя обычно отвечала с тоном упрека: «Ну что ты, Эдик, не обижай бедную собаку!»
Кто не помнит, какое сильное впечатление на иностранца производил советский быт? В своих воспоминаниях (Опыт благодарения. М., 2009. С. 287) Галя Маневич пишет о том, как мы однажды поехали в «Березку» на Дорогомиловской, чтобы сделать продовольственную заготовку для летней жизни в деревне Погорелке. Когда мы купили огромное количество банок тушенки, я спросил у Эдика, зачем это нужно, раз они собираются в деревню, Эдик ответил: «Старик, ты не знаешь, что такое у нас деревня!» Я никогда не был в Погорелке, но кое-что понял, когда я много лет спустя посмотрел «Деревенский цикл», который сразу захватил меня. По-моему, он принадлежит к лучшим работам Эдика. Мне казалось, что ему была очень близка русская деревня и что он никогда не превратился полностью в человека города. Он одевался очень скромно, сегодня говорили бы, наверно, «бомжевато» (тогда я еще не слышал этого слова). Когда я однажды перед отъездом оставил ему свою дубленку в качестве гонорара за картину, Эдик долго церемонился: «А то будут думать, что я фарцовщик». По-моему, он долго не ходил в ней. Когда я много лет спустя впервые видел Эдика на каком-то вернисаже на Западе, мне показалось, что человек в костюме и тот «московский» Эдик, которого я знал, – это два разных лица.
Постоянной темой наших разговоров, конечно, оказалось искусство. Я должен признаться, что тогда я очень мало разбирался в нем. До этого я никогда не видел, как работает художник. А началось все это у меня с сугубо чувственного впечатления – с запаха краски в квартире на Пушкинской, где хранились картины Эдика. Память о нем для меня всегда была и будет связанa с этим запахом, будь то на Пушкинской, в мастерских на Щелковской или в Тарусе. Сколько раз он показывал нам свои работы, а это было совсем не просто, потому что маленькая квартира на Пушкинской была заставлена холстами. Благодаря Эдику я по-настоящему начал интересоваться живописью и стал ходить на выставки. Очень сильное впечатление я получил от выставки Давида Штеренберга. До сих пор помню, что в течение нашего разговора об этом художнике Эдик заметил, что в его картине «Старик» 1928 года отражается вся трагедия русского крестьянства. В мастерской Эдика я заметил, что среди его первых картин было немало натюрмортов. Меня всегда поражала близость атмосферы картин Моранди и Эдика, несмотря на то что у одного преобладает дух геометрии, а у другого предметность.
Через Эдика я познакомился с его тогдашним кругом независимых художников: с Кабаковым, Янкилевским, Булатовым, Инфанте, Пивоваровым, с критиками Гройсом и Шифферсом и многими другими. В «метафизический период» конца 70-х – начала 80-х между художниками еще царил дух почти безмолвного согласия. Мы сидели в мастерских и сосредоточенно и молча смотрели картины и альбомы. Потом я стал свидетелем того, как каждый из художников пошел своим творческим путем. Начались споры об авангарде, соц-арте, концептуализме. В мастерской Булатова Эдик стоял, смущенный, перед огромным портретом Брежнева, показывающим его в ореоле из гербов советских республик. Разгоралась бурная дискуссия, в ходе которой Эдик выразил свое категорическое неприятие этой кощунственной «иконы». В замечательном журнале «А–Я» тогда еще «мирно сосуществовали» самые противоположные концепции искусства.
Как «подпольный» художник Эдик почти не мог выставлять свои работы в Москве. Поэтому я организовал в 1983 году вместе с Мартином Хюттелем маленькую выставку гуашей, коллажей и картин Эдика в университете Билефельда, на открытии которой присутствовали Раиса и Лев Копелевы. Я очень рад, что этой выставкой и скромным каталогом с нашими статьями и черно-белыми изображениями мы могли сделать подарок Эдику. В связи с выставкой в журнале университета Билефельда была опубликована фотография, показывающая Эдика на скамейке в деревне Погорелке вместе с его местными друзьями. Меня иногда спрашивали, не думаю ли я, что в этой фотографии есть излишняя стилизация «под русского мужика». Постараюсь ответить на этот вопрос в следующей части, посвященной нашим встречам в Тарусе.
Насколько я помню, в Париже мы встретились с Эдиком всего лишь один раз, но зато в последние годы я часто посещал его и Галю, когда они проводили лето в Тарусе. Я полюбил этот очаровательный город на Оке, их дом на улице Паустовского, рядом с которым Эдик построил себе деревянный дом в русском стиле, где размещались гости. Там и находилась просторная мастерская, в которой запах краски мешался с запахом дерева. Проходя мимо, я редко мог удержаться от того, чтобы не заглянуть, не посмотреть незаконченные работы и подышать этим запахом.