Джек - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пустяки… — ответила она. — Расчувствовалась немножко… У меня здесь немало погребено…
И правда: охваченный печальным безмолвием домик с латинской надписью над входом был похож на гробницу… Ида вытерла слезы, но вплоть до самого вечера веселость так и не вернулась к ней. Тщетно Сесиль, которой сказали, что г-жа д'Аржантон рассталась со своим мужем, пыталась нежной предупредительностью отвлечь ее от тягостных мыслей, тщетно Джек, желая отогнать ее печальные воспоминания о прошлом, старался заинтересовать ее своими радужными планами на будущее.
— Знаешь, дорогой мой мальчик, — говорила она ему, когда они шли вечером на вокзал Эври, — я не буду часто приезжать сюда с тобой. Мне это слишком больно, рана еще не зарубцевалась.
Голос у нее дрожал. Стало быть, вопреки всему дурному, что сделал ей этот человек, вопреки тем унижениям и оскорблениям, которым он ее подвергал, она все еще любила его!
Несколько воскресений Ида не ездила в Этьоль. Джеку приходилось делить свой свободный день, посвящая Сесиль лишь его первую половину, а затем торопиться в Париж, чтобы успеть пообедать вместе с матерью. Из-за этого он лишался самого драгоценного в их встречах — прогулок в лесу, задушевных бесед, которые молодые люди вели в сумерках, сидя на скамейке в саду. Он возвращался под вечер поездом, где было пусто, но жарко, и переходил от безмятежного покоя леса к шумному воскресному предместью. Переполненные омнибусы; стоявшие прямо на тротуарах — перед дверьми маленьких кафе — столики, за которыми сидели целыми семьями, и отец, мать, дети коротали время за кружкой пива и иллюстрированными журналами; толпы народа, глазевшие, запрокинув голову, на большой зеленый шар, поднимавшийся над газовым заводом; суета и толкотня на улицах — все это так резко отличалось от только что покинутой им мирной деревенской глуши, что голова у него кружилась, а в глазах темнело. На улице Пануайо, гораздо более пустынной, все напоминало провинцию: на тротуарах играли в волан, а во дворе большого примолкшего дома привратник и его приятели из жильцов сидели на стульях, наслаждаясь прохладой, которую поддерживали, то и дело поливая землю. Обычно, когда Джек приезжал из Этьоля, он заставал мать в коридоре, где она беседовала с четою Левендре. Белизер и его жена каждое воскресенье на целый день отправлялись за город; они с удовольствием брали бы с собой и г-жу де Баранси, но она считала зазорным показываться на людях с такимн бедняками; к тому же ей куда больше нравилось водить компанию с супругами Левендре, бездельниками и болтунами. Г-жа Левендре была портниха, но уже два года ни к чему не притрагивалась — все ждала, когда ей удастся приобрести швейную машину за шестьсот франков, да, за шестьсот франков, не дешевле! А муж ее, у которого когда-то была Ювелирная мастерская, заявлял, что не станет гнуть спину на других. Единственным источником существования унылой четы были жалкие подачки родственников, и, кое-как сводя концы с концами, супруги постоянно злобствовали, возмущались, сетовали на все и на вся. Ида отлично спелась с этими отщепенцами, она сочувствовала их невзгодам и упивалась неискренними восторгами и льстивыми комплиментами, которые расточали ей эти люди, уповавшие на то, что она впоследствии даст им шестьсот франков на швейную машину или сумму, необходимую для того, чтобы можно было открыть свою мастерскую: она сказала им, что временно находится в стесненных обстоятельствах, но стоит ей только пожелать — и она опять разбогатеет. Да, в этом темном и душном коридоре раздавалось немало вздохов, поверялось немало тайн:
— Ах, госпожа Левендре!..
— Ах, госпожа де Баранси!..
Г-н Левендре, разработавший свою систему политического устройства, высокопарно излагал ее, и, будто вторя ему, из конуры, где спал пьяный Рибаро, доносился густой, монотонный храп. Левендре иногда уходили по воскресеньям к родственникам или к друзьям, либо из соображений экономии отправлялись на обеды, устраиваемые франкмасонами. В такие дни Ида, убегая от скуки, тоски и одиночества, искала прибежища в кабинете для чтения г-жи Левек, где Джек и находил ее.
Эта маленькая полутемная лавчонка была битком набита книгами с зелеными корешками, пропахшими плесенью, завалена всевозможными брошюрами, иллюстрированными журналами двухнедельной давности, солдатскими газетенками, ценою в одно су, и картинками мод, выставленными в витрине. Воздух и дневной свет проникали сюда только сквозь открытую дверь, стекла которой были сплошь оклеены разноцветными листками. Тут обитала старая, вернее сказать, древняя дама, манерная и неопрятная; она с утра до вечера делала из цветных ленточек украшения, наподобие тех, какие можно было видеть на ридикюлях наших бабушек. По слухам, г-жа Левек знавала Лучшие дни, во времена Первой империи ее папаша был важной персоной — привратником при каком-то дворце.
— Я крестница герцога Данцигского[43]…- с важным видом говорила она Иде.
Г-жа Левек принадлежала к числу уцелевших от прошлого и ныне уже вымирающих людей, каких еще можно встретить в удаленных от центра кварталах Парижа. — столица каждодневно выбрасывает их сюда, точно морская волна. Подобно запыленным книгам ее лавчонки, всем этим разрозненным романам с люстриновыми корешками и изорванными страницами, ее речи изобиловали романтическими, но изрядно потускневшими воспоминаниями о былом величии. Волшебное зрелище блестящего царствования, конец которого она еще застала, как будто навеки оставило в ее глазах сверкающий отблеск, и она так произносила слова «господа маршалы», что у вас перед глазами невольно возникала вереница пышных султанов на головных уборах, расшитых мундиров, аксельбантов и шапок, опушенных белоснежным горностаем. А сколько она знала анекдотов об императрице Жозефине, метких словечек жены маршала Лефевра![44] Особенно часто и охотно г-жа Левек рассказывала историю о пожаре в австрийском посольстве в ночь знаменитого бала, который давала княгиня Шварценберг. Казалось, вся жизнь старухи была освещена заревом этого широко известного пожара, она до сих пор видела, как в его пламени мелькали фигуры блестящих маршалов и декольтированных дам с высокими талиями, с греческими и римскими прическами, до сих пор помнила, как император, в зеленом сюртуке и в белых лосинах, нес на руках по охваченному огнем саду лишившуюся чувств г-жу Шварценберг. Помешанная на знати, Ида де Баранси чувствовала себя, как рыба в воде, в обществе этой выжившей из ума старухи. Они часами сидели в темной лавчонке, упиваясь звонкими именами герцогов и маркизов, подобно тому, как торговцы древностями упиваются звоном старинных изделий из меди или поврежденных драгоценностей. Лишь изредка сюда заглядывал мастеровой, чтобы купить газетку за одно су, или модистка, которой не терпелось узнать продолжение зажигательного романа-фельетона: она отдавала за очередной выпуск два су, отказывая себе в табаке, если была стара, или в пучке редиски на завтрак, если была молода, но зато проглатывала новую порцию приключений Горбуна[45] или Монте-Кристо с такой жадностью, с какой набрасываются на романы парижане. К сожалению, у г-жи Левек были внуки, которые шили ливреи для слуг из Сен-Жерменского предместья — «портные, обслуживающие знать», как она выражалась, — и они раз в две недели приглашали ее на обед. В такие воскресенья г-же Баранси оставалось только одно — рыться в залежах г-жи Левек: тут были целые груды разрозненных томиков, облезлых, захватанных пальцами книгочеев из предместья. Между их истончившихся страниц попадались крошки хлеба, сами страницы были в жирных пятнах — все это говорило о том, что старые романы читались за едой. Глядя на эти истрепанные книги, нетрудно было догадаться, что их читают праздные девицы, нерадивые мастеровые; о литературных вкусах этих людей красноречиво свидетельствовали карандашные пометки и нелепые замечания на полях.
В унылом одиночестве Ида сидела у окна и читала романы до тех пор, пока у нее не начинало все мешаться в голове. Она читала, чтобы забыться и ни о чем не жалеть. В этом большом, населенном трудовым людом доме ей все было чуждо. Бившая ключом жизнь, которая видна была в окнах напротив, внушала ее сыну бодрость и желание работать, а у нее вызывала нестерпимую скуку и горестное отвращение ко всему. Всегда печальная женщина, шившая у окна, и несчастная старушка, постоянно повторявшая: «Хорошо тем, кто в такую благодатную погоду живет в деревне», — нагоняли на нее еще большую тоску своими высказанными вслух или подавленными сетованиями. В жаркий летний день, под ясным, голубым небом окружающая нищета казалась особенно беспросветной. Воскресная тишина и безмолвие, которое нарушали только звонившие к вечерне колокола да щебетавшие ласточки, не только не успокаивали Иду, а, наоборот, угнетали ее. И она погружалась в воспоминания. Давние прогулки, поездки в экипаже, шумные завтраки на лоне природы — все это воскресало в ее памяти, приукрашенное сожалением, будто позолоченное последними лучами солнца. Но мучительней всего было вспоминать о совсем близких годах, которые она провела в Этьоле. Ах, какая это была жизнь! Веселые обеды, громкие голоса гостей, долгие беседы на итальянской террасе, и он/ Прислонившись к столбу, вскинув голову и вытянув руку, он читает при лунном свете: