Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я ее нашла! – воскликнула девочка.
Далмау помотал головой. Он отобедал у дона Мануэля и за столом выпил. Потом, пока все дремали в разных комнатах, Урсула набросилась на него. На этот раз они укрылись в каморке, полной всякого хлама, которая являлась частью широченной лоджии, выходящей в задний, световой двор. За ней начиналась лестница, ведущая к хитросплетению разных технических служб, общих для всего здания; к служебным входам в магазины нижнего этажа и к маленькой задней двери, ведущей прямо на улицу.
Урсула, как всегда, тискала его возбужденный член. Далмау добился того, чтобы она не слишком давила, а когда он кончал, Урсула вскрикивала от омерзения и отдергивала руку, чтобы не запачкаться. Сам он не получал никакого удовольствия.
– Сколько времени ты продержишься, отказывая своему телу в наслаждении, которого оно требует каждый раз, когда ты меня трогаешь?
– Наглый горшечник, что ты о себе возомнил.
Те же привычные оскорбления, но тон уже не такой резкий, даже взгляд, который Далмау не мог отобразить на холсте и оттого мучился, время от времени смягчался.
Он стиснул ей грудь через платье, через вышивку, украшавшую корсаж: ничего больше девушка не позволяла.
– Разве тебе не нравится? – (Урсула не ответила.) – Нравится, правда? Ты вообразить не можешь, как тебе понравится, если я укушу твой сосок.
– Молчи, свинья!
Но Далмау замечал, что с каждым разом, когда они оставались наедине, а это случалось все чаще и чаще, Урсула делала маленький шаг вперед: закрывала глаза и предавалась наслаждению, которое в доме дона Мануэля и его супруги доньи Селии моментально оборачивалось виной и грехом, будто с любого, кто туда входил, срывали яркий плащ, который он носил на улице, и набрасывали другой, мрачный, черный, тяжелый. И Далмау не мог отрицать, что игра его увлекала; он осознавал, что в один прекрасный день Урсула не устоит, будет его домогаться взглядом. Он воображал этот момент, представлял себе этот взгляд, беззащитный, покорный, влажный, возбужденный, молящий о милости.
Весь погруженный в ощущения, одновременно сладостные и полные горделивого вызова, он плотнее запахнул пальто, поскольку этот февральский день 1904 года выдался пасмурным и холодным, и обратил наконец внимание на Маравильяс.
– Что ты такое нашла? – рассеянно спросил он, уже сунув руку в карман, чтобы дать trinxeraires несколько сентимо и избавиться от них.
– Эту, которую ты искал, Эмму…
– Тазиес, – помог ей Далмау, внезапно очнувшись.
– Ее самую.
– Маравильяс, – сказал он с укором, припомнив, сколько раз девчонка обманывала его, чтобы вытянуть деньги, – ты уже это говорила неоднократно, и…
– На этот раз точно! – перебила его нищенка, подходя ближе.
Внизу прошел поезд, и Далмау не расслышал, что говорила trinxeraire; перестук колес и лязг железа о железо отдавались от плотных откосных стен, и, словно из резонатора, доносились до моста, где они стояли, и до близлежащих зданий. И все-таки Далмау догадался, о чем идет речь, даже до того, как по указке Маравильяс слово взял Дельфин.
– Да, мы нашли ее, – подтвердил мальчик.
«Что еще он может сказать, если во всем слушается сестру?» – подумал Далмау. Но все же уступил: что он теряет, еще раз попробовав?
– Если вы опять ошиблись, – пробурчал он, не слишком многого от них ожидая, – клянусь, больше не получите от меня ни сентимо.
– А если не ошиблись? – приступила к нему Маравильяс.
– Я вам заплачу.
Тrinxeraire подавила улыбку, не хотела, чтобы Далмау догадался, как долго они водили его за нос. Вместо того кивнула с серьезным видом, будто и в самом деле боялась лишиться милостыни из-за новой ошибки. Но никакого риска не было просто потому, что Маравильяс изначально знала, где искать Эмму. В какой-то момент вроде бы ее потеряла, когда та исчезла из дома, где делила постель с Дорой, но бродяжка вышла на торговца курами, проследила за Эммой до Республиканского Братства, а потом до жилища каменщика. Время от времени, когда блуждания приводили их в те места, где можно было встретить Эмму, Маравильяс старалась разузнать свежие новости. В конце концов, какая разница, где ночевать: у богатых домов на Эшампле или в квартале, где жила Эмма с ее каменщиком? И там и там они с братом укрывались в каком-нибудь подъезде, пока среди ночи их не вышвыривал пинками либо жилец, либо другой бездомный, посильнее, который тоже позарился на это убежище. Она узнала, что Эмма потеряла работу у торговца курами, поскольку увидела рядом с ним другую девушку. Бродяжке было неизвестно, где Эмма теперь работает, и работает ли вообще, но она точно продолжала жить со своим каменщиком. «Почему это вдруг мы сейчас ему скажем?» – удивился Дельфин, когда сестра изложила ему свой план. «Разве ты не понял, что она беременная, уже и живот торчит?» – отвечала Маравильяс. Мальчик кивнул: да, понял. «Вот поэтому. Разве маэстро станет любить тетку, которая беременна от другого?» – «Что мы с этого получим?» – спросил брат, и trinxeraire сама задалась этим вопросом. «Денежки», – брякнула она, только чтобы от него отделаться. В самом деле, что получит с этого Маравильяс, кроме очередной подачки? Ничего. Ей и не подойти к Далмау, разве чтобы попросить милостыню, или