Эротизм без берегов - Маргарита Павлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще, удивляюсь людям — надо жизнь прожить только поскорее, как можно легче, потому что природа это все: все направлено на род, рождение детей. Женщина не рождающая, например, — не нужна, быстро вся атрофируется и вычеркивается природой. И вся — для рождения. А если народит, сколько может, тоже вычеркивается, как хлам. И все так. А если ты в экстазе поняла истину, и экстаз в тебе остался хронически — значит, ты имеешь эту истину для себя только, потому что все субъективно. Утяжелять свою жизнь — бессмысленно, а устраивать — бесцельно, потому что самообман, что можешь победить природу и чего-нибудь достигнуть. Например, Карташева ты ведь не до дна принимаешь, а думаешь, что до дна. Говорю: и не думаю, что до дна. «Ага! Так нечего и обманывать себя, что будет». (А сама-то ведь, я-то, Тата, знаю это трясение, о котором она говорит, есть.) — «И Зина до дна не принимает, органически, и Дмитрий и Философов, и все вы».
Мне кажется, что все дьяволы-искусители собрались на меня из всех щелей. <…>
20 декабря.
<…> насчет Бори и Любы. Ты не думай, что я за нее. Во-первых, ты, может быть, не знаешь, ведь они живут в браке, настоящем, с Блоком. Мне говорил Евг. Иванов, потому что ему казалось, что все этого не думают[861]. Мать ему говорила. Я ей и писала даже, что пусть она оставит все психологии, а просто возьмет того, кого попросту больше любит. Еще весной. И она мне сказала, что так и разрешила и решала. Просто естественно больше любит Блока. Вот и все разрешение. Ты это про меня брось, не думай. Мне нужна тоже ясность до конца. Если просто — то просто — и тогда истина. Только надо знать — основание-то что, какое. Источник в чем? Это вот главное. Тут не нужно подмены и лжи. А про Любу — многое правда, конечно.
Насчет там этих бессмыслиц, что ты пишешь, что как не замечали. — Так не замечали, потому что считали это явление частным. — Вот, Вяч. Иванов влюбляется в мальчиков, любимчиков[862]. Какое дело, что он там делает? А раз уж какие-то кружки пошли — дело другое. Еще кое о чем знали, Серафима Павловна говорила. Сказать, — не знаю, хорошо ли будет.
Потом вот насчет того, что у Карташева не тот путь. Конечно, если бы не тот, то ничего бы и не было. Надо взять тот, который есть один. И так это и есть. И тут не сомневайся. Да, «если два хотят вместе идти, то с двойственностью надо считаться» (из твоего письма). Это верно, иначе нельзя. Надо многое давать друг другу в залог будущего, смиряться.
_________________________
Розанову я писала в тоне глубоко-серьезном в смысле ТАЙНЫ. В тайне нет грязи. Грязь в плоскости. Написала так, чтобы он бросил свое отношение ползучее, потому что в нем есть эта плоскость, слюнявость, его грех, накипь на его правде. Писала о том, что его правду понимаю и принимаю, но не всю, не до дна. Что есть другая, как девственность. И это должно быть одно, одна тайна ко Благу.
Впрочем, я тебе перепишу. Нарочно запутанно пишу — пусть за ведьму или «угрюмую чертовку» принимает, как он мне написал. Выявляться перед ним не следует. Но и тон серьезный взять нужно. <…>
<20 декабря, продолжение>.
Не думайте, что я как-нибудь в корне сомневаюсь. А вот, возьмет, и бес смущает: мечтается о жизни «вольной», предлагала вчера Карташеву поселиться с сестрой[863]. (У сестры глаз болит, может, пропадет. Розановы его упрекают, что он не заботится о ней; он хочет копить деньги, чтоб весной мы его не бросали, если заграницу — то и он <…>.) А мне с Натой — заниматься искусством, изучать, смотреть, время тратить на заботу об этом только, ни о чем больше не заботиться, не мучиться, кроме этого, работать. Поехать куда-нибудь, в Ярославль, — для этого же. Любовь свою к искусству не растрачивать, не направлять в другое русло, в Главное. Думать, проникать, утоньшаться в Главном, вроде Бердяева, — и, как он, жить по-прежнему, но зато, как он книгой своей живет, так и я бы. Ходила бы к Блокам, к Лидии Юдифовне, писала бы портреты. Надо дорасти до образа художницы, много учиться, хочется учиться. Не глодаться совестью за свои недостатки во всех иных областях. Вот так бы жить, как Дмитрий жизнь прожил в работе и все для нее. Даже людей презирать хорошо, зато дело сделаешь и людей подвигнешь. Сколько нужно лишений Дмитрию, чтоб выйти из маститого литератора, а как трудно начинать быть чем-нибудь, учиться и выходить из этого же. Если этого не понимаете, меня же упрекаете — не удивляюсь: привыкла.
Димочка что мне советовал бы? Налечь на рисование, бросить все безбоязненно, и я буду права? Пусть благословит — все брошу, что бросится! Во имя Главного — Главное брошу! Еще что советует? Учиться? Все брошу, во имя Главного брошу и буду учиться! Пусть благословит. Но тогда не могу думать ни о вопросах, ни о Главном, ни о Четвергах, ни о Субботах, ни о Карташеве, ни о Нате, ни о вас, ни о нас, могу немножко, между прочим. Ни о соединении, ни об ответственности, ни о любви. То есть думать отвлеченно — да, но не мучиться, не жить, а как Бердяев. Зато буду в Публичную библиотеку ходить, зато буду до 10 часов в академической библиотеке сидеть, зато буду в 12 часов спать ложиться, бодро работать с утра, не нервничать. Может быть, тогда и в Карташева влюблюсь снова, попросту, по-давнишнему. Хотя тогда лень и не надо будет его: ведь у нас профессии разные. Он мне чужой.
Ведь это тоже путь, тот, который я должна была прожить до моего рождения в новое сознание — но не прожила, отстала. Это то же, что ты мне советуешь сделать теперь в новом рождении — с Карташевым, пройти весь путь старый, оторвавшись от того, в чем я теперь. Ты боишься смешения? Что я старое свое, «девичье», прирожденное, принимаю за новое? Но что же делать, если я уже и со старым своим здесь очутилась? Значит, и выходит: забыв о новом, начинать сначала; будто ты еще идешь только к сознанию: ступень следующая будет: рву мое прирожденное, подобное только новому, и этим по виду только удаляюсь от нового, но это и будет только следующим шагом, в сущности ближе к новому, чем раньше. Этим шагом я только еще в жизни-то встану на уровень всех, едва дойду до Лидии Дмитриевны Ивановой[864], встану с ней рядом. (Приписала позднее от бодрости: как я мечтала быть равной «художникам».) Но смею ли я когда-нибудь встать с ней рядом до тожественности? Она-то права, я ей в ноги поклонюсь за ее правду, а я будто во лжи, потому что притворяюсь ею, а сама уже ее правду за правду не принимаю; уподобляюсь ей, уже знала, что я тут не останусь, что это часть Правды, следовательно, ложь перед ее Полной Правдой. Каждый шаг на пути я должна делать, собирая зародыши полной правды, соединенной, и когда выпадаю от невозможности вынести трудность собирания зерен — это и есть простимый грех. И когда не выпадаю — нельзя все-таки желать, считать правильным и единственным двигателем — выпадение, путь бессилия. (Знаю и возражения: а может быть, не выпадать нельзя? А невыпадение доказывает безжизненность? Может быть, и так. Но, если даже выпадешь насильно, — жизненность таким путем не приобретешь.)
Я бы, может быть, считала очень для всех нас полезным, если бы я была уже страстной женщиной, уже знала бы и носила бы в своем организме огонь и жар до невозможности с собой совладать. Но если этого нет (как ты утверждаешь), говорю просто как факт, — то что же делать? У Карташева есть. Это факт. С этими двумя фактами надо считаться. Еще вспомни, что ведь у женщин вся мозговая деятельность, сознание связано с половой любовью, вся религиозность. (Сумасшедшие женщины — почти все эротоманки.) Теперь разорви-ка! А мужчина (скажу еще циничнее тебя) имеет любовь как вполне отделенную область от его психики и мозговой деятельности. И любовь окрашена гораздо более зверинее, первобытнее от этого; ярче будто, но как бы не захват всего человеческого. Это и физиологически и психологически и логически и всячески так. Следовательно — если я уже соткалась, по природе, то нужно разрывать себя. Нужно считаться, именно здесь со мной как с женщиной, а не мужчиной. И считаться, то есть найти меня правой, и найти путь для меня, меня как таковой, а не вообще. <…>
28 декабря.
<…> Читаю Крафт-Эбинга, которого тебе отошлю. Ищу патологии в себе и в окружающих. Карташеву сказала, что он фетишист и затем с виду онанист. (Узнала-то я раньше, интимно, и что у него только вид такой, но что он этим пороком никогда не страдал. Узнала, потому что были предположения Кузнечика.) Он с ужасом, что и, правда, его могут за онаниста принять. Потом говорил, что у него наследственное трясение.
Пишу 29-го вечером. Получила от Розанова <письмо>. Неприличное «с точки зрения». Ничего не понял из моего. (Думает, что я женолюбица в буквальном смысле, «Неужели 3 сестры такие?!»[865].) А я его-то чую.