Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девять лет гимназии отцвели, пролетели, и вот их уже тоже нет. Их вынесли прочь вместе с картой, журналами, тетрадями и тремя шкафами-близнецами. И старый сторож Ефим равнодушно подмел после них комнату.
— Абитуриентис апропинквантибус гимназиум фуэрэ эссэт…[14] — первым заговорил Макар. Теперь, при гетмане, он предпочитал изъясняться на мертвом языке древних — по-латыни. Его бледное, веснушчатое лицо, как всегда, светилось несмелой, застенчивой улыбкой.
Бронька Кульчицкий радостно подхватил.
— Битте-дритте! — зафиглярничал он. — Антрэ, силь ву плэ! Макар теля пасэ, пан лен-трэ, вже-уприв!..
Под напором идущих сзади, передние вынуждены были перешагнуть порог.
Занимая почти всю большую комнату, огромным «покоем», под белыми крахмальными скатертями до полу, застыли три длинных и пышных стола. Белого фарфора тарелки матово поблескивали под трепещущим светом сотни свечей — в высокие бронзовые канделябры вставлено по девять штук. Букеты белых роз раскинулись в высоких, изогнутых лебедиными шеями вазах, и нежные лепестки прихотливых цветов подрагивали среди холода ваз и тепла огоньков. Зеленые, желтые и красные бутылки — высокие, приземистые, ребристые и пузатые — выглядывали между букетов, в окружении бокалов, стопок, стаканов, рюмок и чарок. Опытный глаз мигом отличил бы среди них и фальсифицированный венгерский токай, и сделанный в Бреслау ямайский ром, и целую коллекцию французских и испанских ликеров: шартрез, трипльсек, бенедиктин и другие кригссуррогаты немецкого производства. В низеньких прозрачных графинчиках, отливая синевой, искрился и натуральный подольский сахарный первак. Засим пошли уже чудеса кулинарии. Была тут и тонко наструганная ноздреватая бирзульская брынза, и нежно-розовая прозрачная белоцерковская ветчина, и щедро нарезанная сочная крыжопольская колбаса, и перламутровые ломти вапнярского сала, и жареные быдловские караси, и печеные деражнянские линьки, и первые межировские раки, и ямпольские моченые яблоки, и могилевские соленые огурцы, и много другого — печеного и вареного. Пар дрожащей спиралью пробивался между лепестками роз, подымаясь с блюд, заваленных румяными пирогами — очевидно, с куриной печенкой и с капустой. Отдельно дымился бигос.
Шая Пиркес покачнулся и ухватился за чей-то рукав. Восемь месяцев назад, в бою против юнкеров, он был ранен в грудь навылет и до сих пор еще не вполне оправился.
Отец Иван, законоучитель, отвернул рукава шелковой фиолетовой парадной рясы и благословил трапезу:
— Во имя отца и сына… Садитесь, господа, чего там, остынет! — и сам сел первый справа от главы стола, напротив бигоса.
Стоило проучиться девять лет в гимназии — со всеми ее единицами, педелями, катехизисами, внешкольным надзором и латинским синтаксисом, — чтобы закончить таким роскошным выпускным банкетом. Достойная награда за все отсиженные за девять лет часы карцера и «безобедов».
Благоговейно притихнув, застенчиво спотыкаясь, учтиво и осторожно погромыхивая стульями, ошеломленные и растерянные абитуриенты разместились вокруг столов. Стояла тишина. Если кто и решался заговорить, то только шепотом.
— Это… ветчина? — заикаясь, взволнованно прошептал Макар.
— Ветчина… — прохрипел подавленный Пиркес. В последний раз он видел ее на витрине колбасной еще в первый год империалистической войны. Он тогда только что перешел в пятый класс.
Во главе стола сел молодой директор гимназии. Прежний директор, Иродион Онисифорович Лошакевич, не пережил революции. После свержения самодержавия он стал вянуть, чахнуть и вскоре тихо скончался. Его молодой преемник за этот год мужественно провел гимназический корабль и через керенщину, и через Октябрьский переворот, и через господство Центральной рады, и через времена Совдепов и вырастил гетманщине тридцать молодых мужей. По специальности он был латинист, знаток древних классиков и мертвой старины, — теперь он преподавал еще историю Украины по Аркасу.
— Господа абитуриенты! — провозгласил директор, поправил пенсне и огляделся вокруг. — Сербин, отчего вы стоите столбом? Сегодня вас никто не оставит без обеда. Даже я, хотя мне отлично известно, что речи Цицерона против Катилины вы так и не знаете.
— Го-го-го! — захохотал отец Иван.
— Господа абитуриенты! — начал торжественную речь директор с дрожью волнения в голосе, как он обучен был еще в нежинском лицее. — Господа абитуриенты! Горячее волнение переполняет мою душу и сердце через край. Вы переживаете сейчас исключительные минуты вашей жизни. И мы, ваши наставники и учителя, переживаем их вместе с вами. Пройдет еще несколько часов — в нашей с вами задушевной, дружеской беседе, — и вашу грудь перестанут стеснять уже слишком узкие для вас, юных мужей, гимназические мундиры!..
Бронька Кульчицкий пригладил и подкрутил усики.
Однако что касается мундиров — это был только искусный ораторский прием. Гимназические мундиры сносились еще в первые годы империалистической войны. До этих пор гимназический мундир сохранился только у первого ученика Эдмунда Хавчака.
Перед директором гимназии сидело тридцать юношей, одетых живописно и пестро. Преобладали потрепанные офицерские френчи всех покроев, цветов и фасонов. Донашивались френчи старших братьев, отцов и дядей — убитых, раненых или демобилизованных. Не меньше было и защитных солдатских гимнастерок. Их выменивали на табак, самогонку и спички. Но добрая половина сидела в одежде, не принадлежавшей ни солдатам, ни офицерам старой русской армии. Тут были и австрийские однобортные тужурки, и немецкие мундиры, и румынские кители, даже бельгийские авиаторские пуловеры. Казалось, здесь собрались остатки разбитых армий, старые рубаки и боевые соратники, чтобы за товарищеской беседой вспомнить дни юности и победных боев. Бронька Кульчицкий красовался в коротеньком жупанчике и широченных синих бриджах — весь в лампасах, галунах, кантах и нашивках. Заканчивая гимназический курс, он одновременно служил в военной комендатуре старшим писарем. За этот год он успел уже сделать кое-какую военную карьеру. Во время власти Центральной рады он был каптенармусом в батальоне железнодорожной охраны и спекулировал папиросами от Винницы до Могилева. При Совдепах он стал телефонистом в штабе третьего железнодорожного полка и ходил с офицерским наганом и четырьмя бомбами. После возвращения Центральной рады с немецкой и австро-венгерской оккупационной армией он сделался чиновником для поручений при канцелярии атамана-квартирмейстера и носил папаху с голубым шлыком и золотым позументом. Когда происходила смена власти, Бронька надевал старую гимназическую шинель, совал в карман общую тетрадь, незаметно являлся в гимназию и усаживался на свое место, на последней парте, в левом углу у окна.
— Что, много за это время рубанули по тригонометрии? — спрашивал он у своего соседа Володьки Кашина. — А по-латыни? Елки-палки! Это кто же такой Овидий Цицерон? Ах, Назон! А — Цицерон? Что? Еще история Украины? Какой Украины? Ах, нашей! С этими переворотами некогда и гимназию кончить…
Господа абитуриенты! — грустно оглядел директор красочное сборище. — Не в легкую годину довелось вам вступать в юность. Увы! Четыре года ревели пушки, и на алтаре Марса, ненасытного бога войны, чуть не каждый из вас потерял отца, брата или кого-нибудь из близких. Ваша юность проходила без чистых радостей, без невинных утех. Вашу молодую жизнь со всех сторон окружали лишь горе, страдания, муки и смерть. Но…
Что ж, за девять лет гимназисты привыкли в течение сорока пяти академических минут слушать все, что бы ни произносили с кафедры. Надо только сделать внимательное лицо, уставиться глазами педагогу в переносицу — и тогда можно раздумывать о чем угодно, не слушая, но в полной готовности в любую минуту слово в слово повторить последнюю фразу.
— Но вспомните древних троянцев, господа абитуриенты! Вспомните мужественного Леонида у Фермопил, Артаксеркса, Атиллу, Александра Македонского! Теперь жизнь принадлежит вам!..
— Квоусквэ тандэм, Катилина, абутэрэ пациенциа ностра? — прошептал Макар, с тоской поглядывая на буженину напротив. — Квам диу…[15]
Наконец директор провозгласил первый тост. Это был тост за взращенных его гимназией на смену Артаксерксу, Атилле, Александру Македонскому мужей, коим отныне принадлежала жизнь. Он пожелал им процветания себе на пользу, родителям на утешение, а ясновельможному пану гетману всея Украины, опирающемуся «на военную мощь и бессмертный дух немецкого народа», — на славу.
— Слава и гох! — закончил он.
— Ура! — дружно и радостно ответили абитуриенты и поскорее наполнили и бокалы, и стопки, и чарки. Зазвенело стекло, заструилась влага, застучали ножи и вилки — сразу же стало уютно и хорошо. Буженина оказалась нежности необычайной, о белоцерковской ветчине и говорить нечего, что же касается вапнярского сала, то оно прямо таяло во рту, так как вапнярские свиньи откармливаются на чистой кукурузе. Отец Иван отказался от речи и вместо того предложил выпить под «многая лета»: следовало опрокинуть и пропеть «многая лета» не переводя дыханья. Кроме самого законоучителя, этот фортель удался одному только сторожу Ефиму. Он стоял у двери в старом унтер-офицерском николаевском мундире и кончиком длинного желтого уса утирал слезу. Получив кусок крыжопольской колбасы, он стыдливо отвернулся и закусывал в уголке, спиной к присутствующим.