Механическое сердце. Черный принц - Карина Демина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ушел.
А мама осталась.
– Дорогой, тебе еще нельзя сидеть, – мягкий тихий голос. И перчатки ложатся на край столика, рядом со знакомой плетеной корзинкой. Что в ней? Вряд ли пирожки, скорее домашний мясной бульон с красным вином и специями, матушкино рукоделие и ежедневник с расписанием встреч.
Свежие цветы.
Ваза.
Накрахмаленные салфетки. Посуда, поскольку больничная не годится для Кейрена.
И Кейрен, закрыв глаза, лег.
– Отца очень расстроила твоя безумная выходка. – Матушка что-то переставляла, двигала. Она была рядом, но в кои-то веки близость ее не приносила успокоения. – А у него сердце слабое. Ему доктора запретили волноваться. Ты представляешь, что он пережил, узнав об этой твоей эскападе? Ты едва не погиб, Кейрен!
Матушкин голос журчал. И Кейрен отчаянно тосковал о кисло-горькой травяной дряни, которая подарила бы ему сон. Впрочем, он подозревал, что и во сне у него не получится скрыться от леди Сольвейг. Она умела быть настойчивой.
– Не притворяйся, Кейрен. Я прекрасно понимаю, что ты не спишь. К слову, тебе нужно, наконец, умыться…
– Мама, я сам!
– Конечно, сам. Я лишь немного помогу…
Возражать было бесполезно. И Кейрен смирился.
– Что в городе происходит? – Он принял фарфоровую кружку с бульоном. И без возражений выпил с полдюжины перепелиных яиц, которые с детства искренне ненавидел.
– Ничего не происходит.
– Мама!
– Что, дорогой? Тебе вредно волноваться. И послезавтра мы уедем.
– Что?
– Конечно, я предпочла бы портал, но, к сожалению, прилив не даст открыть. У меня от него мигрени. – Леди Сольвейг произнесла это так, что Кейрен тотчас ощутил чувство вины за мигрени. – А дилижанс для тебя неприемлем…
– Я не уеду.
– Конечно, уедешь, дорогой. – Матушка забрала кружку. – «Янтарная леди» отчаливает утром… жила предвечная, меня от одной мысли ужас берет, но я слышала, что этот… корабль безопасен.
– Дирижабль.
– Все равно.
– Мама, я остаюсь…
Его не услышали.
Глава 35
Ульне умерла не сама, Марта знала это совершенно точно.
Когда этот пришел, Ульне еще дышала. Она лежала, по-прежнему глядя в потолок, и глаза ее были открыты, а по щеке сползала нить слюны. Марта все время эту нить вытирала, но спустя минуту слюна вновь появлялась. И на кружевной подушке расплылось безобразное пятно.
Но не в этом дело.
А в том, что Освальд появился и, окинув комнату взглядом, велел:
– Выйди.
Вышла. Недалеко, в коридор, в котором бродила тенью Мэри Августа. В черном вся и с четками. Перебирает пухлыми пальцами, точно молится, но в выпуклых глазах ее любопытство.
– Сдохла? – свистящим шепотом поинтересовалась она и, скрутив фигу, ткнула в дверь. – Вот тебе!
Сумасшедшая. Как же быстро в Шеффолк-холле с ума сходят… и Марте стало невыносимо жаль, что ридикюль с печеньем остался в комнате. Печенье ее утешало.
– Я ее ненавижу, – доверительно произнесла Мэри Августа. – Это она все придумала!
– Что придумала?
Три вялых подбородка Мэри Августы дрогнули.
– Эту шлюшку подобрать… я сама могу родить! Я здорова!
Здорова. Вот только Освальд, если и заглядывает в спальню жены, то изредка… тот, другой, в сером костюме, куда чаще, хотя это – тайна. Но тот, другой – слабая замена, пусть и сам думает иначе. Мэри Августе нужен Освальд, а ему на жену плевать. Впрочем, может, и не в ней дело? Мэри Августа некрасива, конечно, но и до нее… а ведь и вправду… были ли у него женщины? И почему это вдруг стало важно?
– Он меня любит, – вцепившись в руку, заявила Мэри Августа. – Только меня! И теперь, когда старуха сдохнет, мы будем жить счастливо!
– Конечно. – Марта осторожно высвободила рукав.
Ждать недолго уже осталось. Не сегодня завтра, а придется надевать черное, Марта же с рождения черный цвет не любила, нет в нем никакой радости.
…в Шеффолк-холле давно позабыли о том, что такое радость.
– Вот увидишь, – свистящий шепот Мэри Августы был полон ненависти, – одна потаскуха сдохла, и вторая сдохнет… все сдохнут…
Ненормальная. Сказать Освальду, чтобы запер ее?
Он открыл дверь и, глянув на Марту так, что сердце обмерло, велел:
– Зайди.
Зашла на негнущихся ногах, вцепившись в измятые юбки, губу закусив, чтобы не заорать. А в комнате Ульне горели свечи… душно было…
– Ты выпустила? – Он стоял, скрестив руки, разглядывая Марту со странным выражением лица.
– Я.
– Откуда узнала?
– Д-давно уже… Ульне… вонять начало… и в библиотеке планы старые…
Никто и никогда не следил за тем, что Марта читала. Они полагали ее глупой и, быть может, в чем-то бывали правы, ей и вправду куда больше нравились истории о любви, чем запыленные тома с чужими скучными мыслями, но…
– В библиотеке, значит. – Он коснулся лица, и Марта выдержала прикосновение. – Планы старые… знаешь, это моя ошибка. Привык к тебе.
Не только он. Все привыкли к глупенькой Марте, что старый герцог, что Ульне… и вот он теперь.
– А камеру чем?
– Он сам…
– Прыткий, значит. Сам… и дальше?
– Через камин.
– Камин… – Он произнес это со странной интонацией. – Что ж, значит, судьба у него такая… ты понимаешь, что убила его?
Убила? Марта никого не убивала! Она выпустила! Помогла!
– И Таннис расстроится, если мы об этом скажем. А ей нельзя волноваться. Вредно. Поэтому что?
– Мы не скажем.
– Верно, Марта. Мы будем молчать. Я и ты.
Его ладонь легла на шею, и пальцы пробрались в складки жира, сдавили горло.
– Я не убью тебя…
…дышать не получалось. Марта пыталась, но пальцы мешали. Он же смотрел в глаза, ждал.
– Я просто покажу, что способен убить, но не убью. Две смерти за раз было бы немного чересчур… хотя, с другой стороны, о вашей дружбе знали многие, и никто не удивится, узнав, что у тебя, Марта, с горя сердце не выдержало. Сердце беречь надо.
Оно жило в груди, суетливое, толстое.
Билось.
Толкалось. И готово было остановиться, скажи Освальд хоть слово. Но он руку убрал, позволяя сделать глубокий вдох.
– Но мне понадобится твоя помощь, Марта. Надеюсь, ты поняла, что не нужно делать глупостей. Поняла?
– Д-да.
Марта трогала шею, не в силах поверить, что жива.
– К огромному несчастью, моя дорогая мама скончалась…
Ульне?
Ульне лежала на кровати. Глаза закрыты, а на губах улыбка… и перышко, рыжее куриное перышко. Освальд тоже его заметил и, наклонившись, снял.
– Для всех нас это трагедия. Верно, Марта?
– Д-да…
…мокрое пятно на подушке слева… не справа, как было… слева. Конечно, слева…
– Ты что-то хочешь сказать?
– Нет. – Марта отпрянула и от него, и от кровати.
А пастора так и не вызвали, и теперь измученная душа Ульне предстанет пред очами Господа неотмытою от грехов.
Печально.
– Господь пусть будет к ней милосерден. – Марта перекрестилась и, сняв со стула вязаную шаль, накинула на зеркало.
– Будет. – Освальд произнес это с таким убеждением, что Марта вздрогнула. – Надеюсь, ты сумеешь устроить достойные похороны? Полагаю, многие захотят попрощаться с дорогой матушкой.
Он поклонился.
А Ульне улыбнулась. Нет, мертвецы не способны улыбаться, это свет скользнул по желтому лицу. А этот следит за каждым жестом Марты, оттого она становится неловка, расправляет одеяло, укрывающее Ульне, собирает с пола иссохшие розы… надобно вызвать врача, чтобы выдал свое заключение…
…и Освальд позаботится, как иначе.
Он все-таки уходит, ступая беззвучно. И дверь закрывается мягко-мягко, вот только с той стороны ключ проворачивается. Марте не верят?
– Вот и что ты натворила, а?
Шаль съезжает с зеркала. Дурная примета. Но Марте ли бояться примет?
– Он же тебя… – Марта шмыгнула распухшим вдруг носом, а глупое сердце затрепыхалось быстро, судорожно, кольнуло под лопатку. – Он же… ты ему как родная, а он…
Она без сил опустилась на кровать, сжимая в руках ту самую вязаную шаль, от которой тонко пахло розами и подземельем… глупая, глупая Ульне…
…поверила.
И смеется. Лежит, смотрит сквозь пергаментные веки и смеется.
Над чем?
Или Марта, по скудоумию своему, все ж не понимает чего-то? Чего? Уж не того ли, что сама болезнь эта, беспомощность, жизнь вне жизни была унизительна для Ульне? Что со смертью она получила избавление и от тяжести прошлого, и от призраков своих, и от кошмаров?
И теперь, стоя за чертою зеркала, глядела на Марту.
Насмехалась.
Глупая… какая уж есть, а все одно слезы градом сыплются. Жизнь закончилась… и пусть этот не убил сразу, но… сколько еще позволит? А может, и вправду к лучшему оно? Исчезнут заботы, суета, которая отвлекает Марту от собственного безумия.
Будет лишь покой.
Вечный покой. И она, встав на колени перед кроватью – распухли колени и с трудом выдерживают вес немалый, – сложила руки.
А молитв-то Марта не помнит…
…с матушкой-то проговаривала, каждый вечер перед сном. И утром тоже, до того, как пойти в лавку. В лавке первым делом окна отворяла, выветривала смрадный дух, какой остается от залежавшегося мяса. И наново, насухо вытирала прилавок. Проверяла, радуясь тишине, весы и литые блестящие гири расставляла… на фунт. И на два… массивная пятерка, обвязанная веревочной петелькой. И вовсе неподъемная десятка, которую Марта вытирала платком. И ведь счастлива она была, там, в мясной лавке, среди корейки и говяжьей вырезки, длинных аккуратных реберных лент, маминых колбас и сарделек в ажурных оболочках из нутряного жира. Отчего же пожелала себе иной судьбы?