Луна, луна, скройся! (СИ) - Лилит Михайловна Мазикина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В бумажнике оказалась приличная сумма: четыре тысячи австрийских крон сотнями. Ещё примерно шестьсот богемских крон лежат просто в кармане брюк.
Я открываю дверь. Парни стоят в коридоре, тихо переговариваясь. Август вертит на пальце ключ от соседнего номера. Коридорный смотрит на них с подозрением, но подойти побаивается.
— Мальчики, — воркую я. — Не могли бы вы мне помочь? У меня тут гость сильно надрался и хулиганит, я его пока в ванной заперла. Вы уж его выведите.
— С нашим удовольствием, фройляйн, — отвечает Август с плохо скрытым облегчением. Парни вваливаются в номер и невольно поднимают тыльные стороны ладоней к носам.
— Тьфу ты, чего так чесноком воняет? — морщится один из них.
— Мы, братец, всё-таки на вампира охотились, — прохладно отвечаю я.
— А что он в такой позе?
— Ну, уж как упал. Не ворочать же его мне. И слушайте, прежде, чем закопать, обязательно отрубите ему голову, лопатой или тесаком. Некоторым ножа между позвонками мало, они через пару дней прочухиваются.
Слышишь, Густав? Как я надеюсь, что слышишь.
Парни дружно поднимают тело, поддерживая его под мышки, словно пьяного. Их достаточно много для того, чтобы сторонний наблюдатель не заметил, что ноги Густава волокутся. С прибаутками и укорами они выволакивают упыря из номера. Я закрываю за цыганами дверь и брезгливо сдираю с себя запятнанные шмотки. Как всегда после охоты, у меня падает настроение и накатывает вялость. Пожалуй, лягу поспать.
Глава II. Кто такой Ловаш Батори?
Кто такой этот Ловаш Батори? Что ему от меня надо? Как он меня отыскивает и как от него скрыться? Насколько он для меня опасен? Если бы карты умели давать ответы на такие вопросы, я бы обязательно попросила тётю Марлену погадать. Но карты знают одно: воздыхатель, да недоброжелатель, да долгая дорога и казённая бумага. Ох уж эти карты, старые друзья…
Первые три года после подписания Шлезвигского договора, возвещавшего смерть Венской Империи и вылупление самостоятельных и бесчисленных королевств и республик из её величественного тела, мы откровенно голодали. И в районной комендатуре, и на фабрике выдавали жалованье «в рассрочку»: чуть-чуть сейчас, а остальное будем вам должны. То, что выдавали матери за уборку двора и подъезда, было жалкими крохами, на которые втроём нельзя было прожить и неделю. На фабрике не давали денег вообще, расплачиваясь результатами хитрых фабричных бартеров: то крупой и молоком, и это было большим везеньем, то какими-то шторами, из которых мать раскроила нам и себе рубашки и платья, то электрическими розетками, которые мы с братом не очень успешно продавали потом с рук, бегая по дворам, а то раз дали огромную катушку первокачественной конопляной бумаги. Мы нарезали и нашили из неё тетрадок, и ещё осталось — долго я рисовала на бумаге с той катушки!
Из-за этой «рассрочки» мы голодали, и голодали отчаянно. Чаще всего дневной рацион состоял из бутерброда с маргарином и стакана сладкого какао утром в школе (бесплатные завтраки были срочно введены правительством, как только оказалось, что страна пока ещё мучительно переносит независимость и многие её маленькие граждане теперь недоедают; какао, мука, маргарин и прочее для обеспечения школ, а также больниц, армии и некоторых иных государственных учреждений были извлечены из стратегического запаса, который в результате оказался истощён как раз за эти три кризисных года) и ломтя дешёвого липкого хлеба с чуть-чуть подслащенным, изжелта-прозрачным чаем — вечером дома. Иногда не было и этого. Случалось, что за всё воскресенье или субботу мы съедали по горстке сваренной только на воде и соли гречки, или тонкую и пресную лепёшку из кукурузной муки. В такие дни мы ничего толком не делали, даже не разговаривали, а просто лежали в постелях, пытаясь согреться. Лицо матери увядало на глазах. У брата совершенно заострились кадык и нос, сквозь коричневую кожу выпирали штакетником рёбра. Иногда он развлекал меня, показывая «йога»: заматывал голову полотенцем, садился по-цыгански в одних трусах и сильно втягивал и без того впалый живот. Грудная клетка при этом раздувалась, и рёбра выступали ещё сильней. Зрелище было страшноватое, но мне очень нравилось, и я сразу начинала смеяться. Как выглядела я сама, я даже не представляю, но помню, что руки у меня казались совсем прозрачными. Я поднимала их перед лицом и рассматривала на просвет — одно из немногих развлечений в те дни, когда даже не можешь встать.
Когда еда заканчивалась совсем-совсем, мать начинала обзванивать каких-то фабричных приятельниц. После получаса обзвонов она собиралась и уходила из дома. Через некоторое время возвращалась — с несколькими картофелинами, с пакетиком макарон, с кочаном капусты — и растапливала плиту. Вскоре по каморке плыли вкусные запахи — да, даже варёные макароны пахли для нас необыкновенно волнительно и вкусно — и мать входила с тарелками, ставила их на табуретки возле наших постелей. Мы смотрели на эти тарелки с вожделением, но взять в руки приборы не было сил. Наконец, мы заставляли себя подцепить по крохотному комку каши или полоску капустной лапши и дрожащими руками подносили их ко рту. Некоторое время мы просто наслаждались ощущением пищи на языке, потом потихоньку прожёвывали кусок, тщательно смешивая его со слюной — чтобы не потерять ни калории и чтобы не заболел с отвычки живот. Мать ела тоже, с равнодушным и усталым лицом глядя в свою тарелку. Можно только представить, чего стоили её шляхетской гордости эти звонки.
По счастью, от недоедания и холода я заболевала то бронхитом, то пневмонией. Тогда за мной приезжала машина с мальтийским крестом на стекле и увозила в хоспиталь. Сначала, конечно, было плохо и больно, а потом ещё раздражали уколы, особенно по утрам, но в целом болеть мне нравилось: четырёхразовое питание, приятные процедуры вроде «солярия» и прогревания каким-то аппаратом с проводочками и тряпочками, телевизор в комнате отдыха, покой от постоянных материнских истерик, которые зачастую сопровождались жестокими пощёчинами. Только очень не хватало прогулок по крыше. Я заменяла их сидением на подоконнике у всегда закрытого окна.
В школе всё это время красовались имперских ещё времён росписи с изречениями. Одна из них гласила:
«Государство, в котором голодают дети, не имеет права называть себя ни цивилизованным, ни, тем более, христианским. Отто Добрый» Глупо — когда я её читала, непроизвольно наворачивались слёзы.
Через три года кризис начал уходить. Мэрия стала выдавать на