Собаке — собачья смерть - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидя за столом, Антуан недолго стыдился, надеясь, что Брюниссанда не вспоминает того, что так ясно помнится ему самому. Вообще думать о себе он забыл довольно скоро: очень уж было все иначе, чем в постыдные годы юности. Позже Антуану еще предстояло поразмыслить на глубокую тему — насколько бедность добровольная отличается от невольной, насколько pauper, каким он был в сиротском детстве, отличается от радостного мендиканта; сейчас же он дивился переменам так сильно, что кусок в горло не шел, хотя еда была превосходная. На Брюниссандином столе, кроме копчений и солений, кроме ароматного и теплого хлеба, ломти которого служили тарелками под мясо, пропитываясь вкусным соком; кроме кувшинов с лучшим вином из Экса и Тараскона, кроме нежной ягнятины в молоке, которую Антуан попробовал впервые в жизни, были еще и совсем новые лакомства. Так хорошо Аймер не ел уже много лет, а Антуан и вовсе никогда; новая торговкина служанка, Раймонда, была родом из Лораге и наготовила тамошнего блюда, необычайно сытного и вкусного — кассуле из бобов, утки, колбасок и ветчины, все вместе потушено с травами в горшке под ароматной темной коркой. Также на столе красовалась высокая серебряная перечница, гордость дома, из которой можно было сыпать сколько угодно острой предорогой приправы.
Итак, пища была прекрасна; изумляла вплоть до испуга исключительно сама Брюниссанда. С ней было что-то не так; вернее, все не так — и до того сильно, что Антуан смотрел во все глаза и притом своим же глазам не верил. Самоуверенная тетка, наводившая дрожь даже на его отчима; храбрая до скандальности, истовая католичка, на Антуановой памяти не боявшаяся ни должников, ни еретиков, ни франков, ни новых тяжелых времен, теперь казалась — странно вымолвить — суетливой. Она не смотрела в глаза; вздрагивала от дружественного вопроса, как идет жизнь в остале; она опрокинула хлебную тарелку себе на юбку, когда кто-то из родичей окликнул ее от дверей, желая распоряжений о пастухах не то поденщиках… Спросить ее, что с ней? Как бы спросить-то, чтобы не обидеть? Аймер явно ничего не замечал, поглощенный собственным проповедническим пылом: сейчас он излагал историю о том, как сильный град побил все посевы под Пруйлем, а монастырских не тронул, и молоденькая Брюна смотрела на него блестящими глазами, но муж ее сидел рядом, и Аймер совсем не боялся.
Наконец, распорядившись подать сыра и прибрать пустой горшок от кассуле, Брюниссанда на что-то решилась. Иначе как объяснить, что, спровадив Раймонду и залпом осушив свою чашку, она сказала что-то на ухо кривому работнику — и одновременно с ним встала, оправляя юбки. Да не просто встала — поднялась, как лектор на кафедру. Лицо ее, и так отличавшееся краснотой, сделалось вовсе багровым.
— Отцы мои братья, надобно мне кое в чем вам признаться. Да и попросить кой о чем… Мы ж тут без священника… а тут такая надобность вышла. Во избежание, отцы мои, большого греха.
Аймера словно холодной водой окатили. Отнимая ото рта надкушенный кусок, он медленно вытер руки о салфетку… Да, ведь Брюниссанда и на чистое полотно поверх скатерти, каждому по тряпице, не поскупилась. Не поскупилась на угощение, чтобы зазвать, чтобы наконец набраться духа сообщить… неужели?
Как по команде, поднялись Брюниссандины сыновья, за ними вслед — другие домочадцы. Даже малыш на руках невестки перестал возиться, замолк, глядя настороженными глазами. Собрался было подняться и Аймер — не сидеть же, когда прочие стоят — но не успел, оседая обратно от изумления. Рядом с Брюниссандой встал, подобно виноватому призраку, человек, приведенный из дома Йеханом — человек, которого оба монаха менее всего ожидали тут увидеть.
Со времен их последней встречи он заметно располнел; вырос обтянутый зеленым сукном живот, округлились щеки, горестная небритость уступила место коротко подстриженной широкой бороде. Но, вне всяких сомнений, это был он, именно он — рыцарь Арнаут де Тиньяк, бывший управляющий тутошним замком и осужденный убийца священника, место которого, по идее, было в муниципальной тюрьме в Фуа.
— Вы не подумайте, отцы мои, все законно, — затараторила тетка Брюниссанда, не давая братьям опомниться. Будь Аймер, как некогда, секретарем инквизиции, он бы не успевал записывать. — Я и к графу ездила, и с нотарием графским говорила, штраф заплатила, поручителей нашла. Что отец Юк пропал — так он аккурат за месяц пропал, как я все бумаги выхлопотала, до Крестовоздвиженья, вы ж люди ученые, должны понимать — такие дела быстро не делаются! Да Арнаут мой после тюрьмы-то человек кроткий, не обидит и собаки, кроткий и почтительный, и со двора моего почти не выходит…
Кроткий и почтительный Арнаут, заложив руки за спину, кивал и жмурился, и смотрел то на вишни, то на носки собственных башмаков, — куда угодно, только не на братьев. Антуан моргал, как одолеваемая мошкой корова на выгоне, и переживал минуты божественного облегчения. А вот Аймер, с широко раскрытыми серьезными глазами, переводил взгляд с одного сожителя на другого — разглядывая их до мельчайших подробностей: у Брюниссанды толстая родинка над бровью… У Арнаута на шее металлическая цепочка, убегает за ворот… у Брюниссанды на платке на плечах не менее сорока вышитых цветочков… У Арнаута, вот так дела, под первым подбородком явно намечается второй… Все, что угодно делать, хоть цветочки считать, хоть подбородки, главное — не расхохотаться.
Окончательно победив в себе ваганта, он встал, шумно двинул стул по утоптанной до белизны земле. Брюниссанда умолкла на полуслове. Рыцарь Арнаут раскрыл было рот — но она дернула его за руку, и оба замерли в ожидании; солнце светило Аймеру в лицо, а они смотрели из собственных ярких апрельских теней.
Антуан поднялся вслед за социем, хотя и не понимал, зачем: но нельзя же было одному среди всех оставаться сидящим.
— Я верно понимаю то, о чем вы хотите меня попросить? Вы желаете…
— Вступить в брак!
— Сочетаться! — одновременно отозвались двое, все еще держась за руки. Вид у Брюниссанды был решительный, у ее нареченного — виноватый. Дети, внуки, невестки и слуги почтительно смотрели мимо.
— А почему вы за неимением собственного кюре не съездили с этим куда-нибудь, где есть священники?
— Как не съездить, отец, ездила! Вот только в это Вербное в Аксе была, половину октавы Пасхи оставалась — решала дела наследования, их-то решила быстро, это мы знаем, у кого спрашивать… Сперва-то я к Братьям меньшим, они меня послали в приход. В одном приходе спросила — такую цену за таинство заломил, что я сразу поняла: дурной это священник. В другом приходе спросила — послали в собственный; в собственном, говорю, священник пропал — подайте, говорят, прошение епископу, пусть поставит нового, а мы права не имеем, мало ли у вас что, в своем приходе надо оглашаться. Будто мы хотели, будто мы не подавали. Прошение-то, я имею в виду. Да до них разве дойдешь, до ихней светлости. Я ж до самого Памьера доехала, два не то три раза с секретарием ихним говорила, на четвертый он меня напрямую ведьмой обозвал, а светлость-то приедет Бог весть когда, светлость в Тулузе по делам у самого преглавного разъепископа, а там и уезжать надобно — самое торговое время, все на октаву Пасхальную товар ждут… Будто я чего дурного хочу, а не в святой брак вступить! По какому закону можно двоим честным христианам в добром таинстве отказывать?
Аймер выставил перед собой ладони, словно пытаясь отгородиться стеной от потока сабартесского красноречия.
— Довольно, довольно! Значит, так: ежели вы оба вдовцы и к вашему браку нет препятствий, то не вижу, почему вы не можете его заключить. До мессы поутру огласим вас в храме, перед уходом я вас обвенчаю. Только вы уж, любезные, удосужьтесь отыскать двоих свидетелей — и приходские книги, где они теперь, у вашего байля? Завтра с утра должны быть у меня. Будет книга — будет запись.
Антуан не успел выдохнуть и едва не закашлялся, когда рыцарь Арнаут от нахлынувших чувств ухватил его в медвежьи объятья.
Позорище — вечерню шли читать с плотно набитыми желудками. Подзабыл Антуан, что такое сабартесские праздничные посиделки: начинаются за полдень — а кончиться могут и на закате долгого весеннего дня. Сладкое вино побулькивало в животе при каждом радостном шаге. Аймер тоже сдерживал смех; как только перестали слышаться за спиной пасхальные голоса Брюниссанды с семейством, продолжавшей подносить закуски, брат-проповедник таки прыснул в кулак и сообщил товарищу:
— Хорошо повеселились, нечего сказать! А ведь знаешь, брат, был момент, когда я почти что подумал — вот сейчас она…
— Признается в ереси или в чем похуже, — подхватил Антуан, сияя во весь рот. — Хотя что уж хуже ереси, — быстро поправился он, но Аймер не собирался его поучать. Шел, улыбаясь, навстречу заходящему солнцу; апельсиновый нежный свет заливал Улицу Рынка, делая сказочно красивыми бедные мон-марсельские домишки и зажигая медью волосы Аймера. Купы вишневых цветов поднимались из-за байлева дома; из труб тянуло сладким дымком. Нежные звуки вечерних гор — позвала птица, откликнулась другая, порыв ветра донес звон овечьих колокольцев, лениво бухнул лаем пес — все это, прекрасное и живое, щедро давало себя двум братьям, и тепло в желудках скорее вызывало покой и довольство, чем чувство вины за невоздержанность. В конце концов, в дороге мы, на проповеди. В миссии многое позволено. Щедр Господь, quoniam in aeternum misericordia eius[2]. Аймеру едва удалось отбиться от щедрых денежных подношений трактирщицы, никак не желавшей понимать, что проповедникам в миссии уставом запрещено носить с собой деньги. «Так на монастырь же ваш, чего ж грешного?» — твердила она раз за разом в святой непрошибаемости, и больших трудов стоило уговорить ее применить свои богатства иначе: щедро раздать милостыню в день бракосочетания и пригласить на свои средства мастеров подновить краску статуй в родном приходе. Окрыленная счастьем Брюниссанда от щедрот добровольно прибавила в список пожертвований еще и две толстые цветные свечи на грядущий праздник Пятидесятницы («А аксовским ничего больше и не подам, ишь чего выдумали, верным в таинстве отказывать!»)