Избранные сочинения в пяти томах. Том 2 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это я помню, – сказал человек в ермолке.
– Ты?
– Я. Арон.
– Но ты… ты только назвался Ароном. У моего Арона родинка на правом плече… величиной со спелую земляничину.
– Выжгли эту родинку… Сорвали эту земляничину, – сказал человек в ермолке.
– Кто выжег… кто сорвал? – пробормотал Рахмиэл.
– Ты, – просто сказал гость. – Теперь каждый, кто к тебе придет, – Арон!
– Так не бывает, – защитил себя Рахмиэл. – Так не бывает. Ты мне родинку покажи! Рубец! След! – И мстительно улыбнулся.
– Покажу, – спокойно сказал пришелец. – Как это я забыл, что ты веришь только в то, что зришь и обоняешь. Но есть на свете и то, чего глазом не узреть и носом не учуять. Иначе богом был бы нюх. Вот ты сказал: «Фрадкин пришел и забрал». Но забрать можно только то, что отдают.
– Фрадкин приходил не один… с урядником… попробуй не отдай, – обмяк Рахмиэл.
– Ну и что? Приведи он всех солдат империи, ты отдавать не вправе. Скажешь: а что я мог сделать? Кто я по сравнению со всеми солдатами империи? Рахмиэл, песчиночка, пылинка, букашка! На это я тебе отвечу: если каждый на свете будет день-деньской твердить «я пылинка, песчиночка», то у нас заберут всех, кого мы любим… Даже Бога! Наверно, уже жалеешь, что накормил меня?
– А чего жалеть? Картошки не жалко. Скоро свежая поспеет… Раньше я больше сажал… четыре грядки… а теперь две Казимерасу отдал… он по субботам гасит у меня свечи… Иногда и козьего молочка принесет… Так и живем… Коза его каждый день о мой плетень трется… Козы хоть и глупые твари, но лучше людей… ей-богу, лучше… они и молоко дают, и сыр, и шерсть… А человек? Что дает человек? Урядников? Рекрутов? Сумасшедших?
Пришелец молчал и слушал, и удивление смягчало его случайные, как у пугала, черты.
VЗа водкой корчмарь Ешуа обычно ездил в Ковно через Велюону и Юрбаркас. В Юрбаркасе – если отправлялся один, без Морты, – останавливался у своего дальнего родственника, содержателя лавки колониальных товаров Симхе Вильнера, распрягал лошадей, купал их в Немане, и сам, выбрав какую-нибудь отмель, окунался, но далеко в воду не забредал, места коварные, подхватит течение, закрутит, завертит, затянет в яму – и прощай! Симхе Вильнер был человек вспыльчивый, вздорный, долго с ним не рассидишься, все время на рожон лезет, не про изюм да чернослив толкует, а все больше про гонения и притеснения, там, знаете ли, еврея задушили, там – зарезали, там – бабу изнасиловали, ну просто кусок в горле застревает – да что он, Ешуа, баба, что ли? Малость передохнешь – и снова в путь. А путь не близкий, дай бог до вечера добраться, зато на винокурне Вайсфельда в Ковно водка намного дешевле, возьмешь эдак ведер пятьдесят, нагрузишь целую фуру – и, глядишь, червонец прибыли и набежал, ни одной бутылки не откупорил, а он червонец этот, уже у тебя в кармане смирнехонько лежит.
Правда, и страху натерпишься всласть, потому что дорога все лесом да лесом, смотри в оба, озирайся по сторонам, чтобы на кого-нибудь не нарваться, нынче их, охотников до чужого добра, хоть пруд пруди.
У Ешуа до сих пор волосы дыбом встают, когда он вспоминает свою поездку в Ковно позапрошлым летом, перед самым Ивановым днем.
Погода стояла дивная, на небе ни тучки, солнце лошадям глаза слепит, птицы поют, да так заливисто, будто у них самих праздник.
Ешуа осторожно правил лошадьми, прислушиваясь то к пению птиц, то к звону бутылок в ящиках, переложенных свежим сеном, объезжая ухабы и рытвины, и думал о доме, о себе, о том, что через полгода, как раз в канун Хануки, ему стукнет пятьдесят четыре, а у него ни одной сединки ни в бороде, ни в пейсах. И еще Ешуа, как и положено отцу, думал о сыне, прыщавом Семене, единственном своем наследнике. Дочь Хана прожила на белом свете всего восемь лет. Ах, Хана, Хана! Собаки, и те дольше живут.
Сын не радовал Ешуа. Не было в нем ничего от их рода, рода Манделей, славившихся своей хваткой и трудолюбием. Без гроша начинали, нищие, оборванцы, а чего добились? Все кабаки и постоялые дворы на тракте в их руках, заходи и пей, коли в мошне звенит! Старший из Манделей – семидесятилетний Натан – самого Муравьева у себя в горнице принимал и чокался с ним как равный – честь для еврея неслыханная!
А Семен? Кто с ним чокнется? Если с ним, с Ешуа, не приведи господь, что-нибудь случится, тот в два счета разбазарит корчму, из-за лишнего червонца в Ковно не потащится, не жди.
Что поделаешь, рассуждал под скрип колес Ешуа, бывают дети – прибыль и дети – убыток. Семен – убыток. Убыток можно возместить. Но разве с Хавой его возместишь? Хава теперь бесплодна, как пустырь за корчмой, хотя она и на пять лет моложе, чем Ешуа! А что толку в сеялке, если земля не родит? Ты ему, Ешуа, только подай чернозем, а уж он его вспашет и засеет.
Дочь лесоторговца Маркуса Фрадкина – вот чистый чернозем! Чистейший, без всяких примесей!.. Что с того, что разница – тридцать лет. Старый конь борозды не портит. А он еще не старый конь, он еще хоть куда! Но пока жива Хава, торчать ему в конюшне и если что и пахать, то не чернозем, а суглинок.
Хорошо бы породниться с Фрадкиным хотя бы через Семена. Но Семен дурака валяет, Семену и Морта хороша. В кого он только такой уродился? В мать, в Хаву. Господи, до чего же она опостылела ему, мужу своему благоверному, Богом избранному! Кукиш! Не Бог его избрал, а ее папаша, лавочник Иегуда Спивак: дал за Хаву корчму, и он, Ешуа, ее, корчму, и взял. Как-то Натан Мандель, глава их рода, спросил у него: «На ком ты, Ешуа, женат?» Он ему ответил: «На корчме, реб Натан!» – «Такому парню, как ты, Ешуа, надо было жениться на винокурне!»
Если Хава умрет, думал Ешуа под цокот конских копыт, я женюсь на винокурне или лучше на какой-нибудь дубовой роще. Сейчас дубовое дерево в цене. Надоело с утра до вечера торчать в корчме и видеть перед собой эти пьяные, ненасытные рожи! Надоело!
Господи, как хорошо в дороге! Птицы просто с ума сошли! Ну и ликуют! Ну и трезвонят! Тише, тише! Ну чего распелись? Чему радуетесь? Шестой десяток живу на свете и ни разу еще от воздуха не захмелел. Попели бы, пташечки, в корчме!.. В постели, когда под боком серая и остывшая, как зола, Хава!
– Стой! – раздалось из кустов, и корчмарь Ешуа обомлел.
Он натянул поводья, дернул их несколько раз, давая понять, что трусца не устраивает его. Но лошади его не поняли, они тоже о чем-то думали, внимая птичьему пению, и тогда Ешуа не своим голосом закричал:
– Но-о-о!
И впервые пожалел, что до сих пор обходился без кнута, хотя он и висел у него где-то в сарае. Корчмарь купил его у какого-то мужика за кружку водки, но не пользовался, потому что не выносил, когда батогом бьют скотину. «Сечь можно только человека, – говаривал он. – Не вол виноват, а погонщик».
– Но-о-о!
Лошади перешли на легкую рысцу, и крик догнал их:
– Стой, жид пархатый!
К дороге, продираясь сквозь заросли кустов и ломая валежник, бежал мужик.
– Стойте, пархатые!
Сейчас уж он взывал к лошадям, но лошади, не привыкшие к такому окрику, продолжали свой бег, прядая своими лопушными ушами.
– Быстрее, родненькие, быстрей! – упрашивал их Ешуа.
И когда казалось, что опасность миновала, в каких-нибудь пяти метрах от фуры на дорогу с шумом рухнула молодая сосна.
Конец, мелькнуло у Ешуа, и он остановил лошадей.
Из леса с топорами вышли еще двое. Они приблизились к фуре и приказали корчмарю слезть.
– Привяжи-ка, Юзеф, жида к дереву, – бросил один из них.
Тот, кого назвали Юзефом, подтолкнул Ешуа к обочине:
– Иди и не оглядывайся!
– За что? За что? – обалдело повторял корчмарь, выворачивая на ходу карманы, из которых вывалились какие-то крошки, гребень, расшитый носовой платок. – Клянусь Богом, ни одной копейки… ни одной копеечки… чтобы я так жил…
– Встань к дереву! Сюда, – бросил тот, кого назвали Юзефом, нагнулся, подобрал платок и гребень.
– Нет, нет! – завопил Ешуа, ничего не понимая. – Я не хочу к дереву… Не хочу…
Юзеф ударил его ногой в живот раз, еще раз, и Ешуа обмяк.
– Пожалейте! – тихо взмолился он. – Я буду вас поить… целый год… два года… даром… честное слово… Берите все… лошадей… водку… Только отпустите меня… Я никому ни слова не скажу… Ни слова…
Тот, кого назвали Юзефом, поставил его на ноги, прислонил к сосне и стал привязывать вожжами. Раз – обмотал вокруг живота, другой – завязал двойной узел.
– Ой! Мне больно! Больно! – Ешуа вертелся, хрипел, но Юзеф словно не слышал ни его хрипа, ни его мольбы. Он притащил охапку сучьев, бросил корчмарю под ноги, вытащил из кармана кремень и поджег.
– Что вы делаете? Мы же люди! – воскликнул Ешуа и заплакал.
– Люди, – откликнулось эхо. Молодой лисой заметался огонь.
– Юзеф! – крикнул кто-то с дороги.
– Иду, иду! – Юзеф оглядел костер и медленно поплелся к фуре.
Слезы заливали крупное бородатое лицо корчмаря.
– Плачь, Ешуа, плачь!.. Ты никогда в жизни не плакал, – шептал он. – Пусть твои слезы рекой текут… по бороде… по животу… по ногам… туда… на огонь… Только слезами его не погасишь… Только слезами… Господи, дай мне столько слез, сколько водки я разлил по кружкам… Господи!..