Все ангелы живут здесь (сборник) - Анатолий Малкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот так и начинают торговаться.
– Старая шутка.
– Так и я не молодой.
– Не заметила.
– Правильно, дедушек обижать не хорошо.
– Напрашиваетесь на комплимент?
– Очень люблю.
– Поэтому и не скажу. – Ксения потянулась, выгибаясь почти в дугу, своим гибким, чудесной красоты телом, c торчащими вверх, словно дички на стволе яблони, темно-багровыми сосками небольшой груди – каждая из них легко умещалась в ладони, – повернулась к Зимину и уткнулась носом ему в шею.
Любили они друг друга в темноте уютного, но тесного номера. В переулках возле Елисейских Полей полно таких гостиниц, где можно спрятаться от чужих глаз.
– Почему он вам помогает?
– Его жена меня любит.
– Любит?
– Ну не так, как художника, конечно, но иногда поглядывает.
– Как же вы все видите?
– Я глазастый.
– На что это она могла поглядывать?
– На то самое. Как и ты.
– Это когда я так поглядывала?
– Ты просто слопала меня глазами.
– Знаете что, давайте вы помолчите немного?
– Как скажешь, солнышко.
Иногда Зимин, точно зная дату своего рождения, сам удивлялся, почему он так странно стареет.
Неужели только лекарство доктора Пети тому виной? Или гены любви у него какие-то особые?
Ведь он обещал себе, что, пока Ирина отсутствует, будет держать себя в руках – ну, просто из честности и уважения к ней. И все равно поддался искушению?
– Вы ее любите?
– Ирину? Любил. Да.
– За что?
– Ты смешная. Это не вопрос. Любят за просто. За ласку. За заботу. За терпение. За умение жить на два доллара и не вопить по этому поводу. За то, что была мне всем, когда у меня ничего не было. За то, что верила в меня. За то, что дралась за меня. И за то, что красивая, и умела любить, конечно, – мужики без этого умения женщину не ценят.
Кондиционер в комнате работал, как зверь, и было здорово прохладно, но Ксения, конечно, тут же выcунула голову из-под одеяла.
– Зачем же вы от такой уходите?
– Ты разницу между настоящим и прошедшим понимаешь?
– Так все дело в сексе?
– Ты не слышишь меня?
– Это мужская точка зрения.
– В этом-то и вся проблема. Не могу долго притворяться, когда не люблю.
После этого Ксения затихла надолго. Зимин даже подумал, что она заснула, и быстренько, нагишом, пошлепал к столику у окна, чтобы сварить кофейку, а когда вдруг обернулся, то встретился с таким ее трезвым взглядом, что даже покраснел, чего с ним давненько не бывало.
– Извини, думал, успею, пока ты спишь.
– Может, вы эксгибиционист?
– Мне хвастаться нечем. Злыдня. Кофе будешь?
– Не люблю растворимый. Может, в бар спустимся?
– Все?
– Вы меня пугаете. Сейчас в тридцать лет так не могут, а вы какой-то ненасытный.
– Откуда ты это знаешь, моя опытная?
– Много рассказывали. Что вы так смотрите?
– Нравишься очень.
– Правда?
– Ладно, одеваемся.
За темными шторами они незаметно пролюбили друг друга весь вечер, всю ночь и гостиничный завтрак. Поэтому отправились в маленькое уличное кафе, где официантки были черные, как уголь, ленивые и неуклюжие дылды, и смешно было заказывать им черный кофе и шампанское «Вдова Клико».
Они не торопясь кутили, болтая о всяком разном, и оба знали, что вряд ли рискнут повторить то, что случилось с ними. И совсем не потому, что так уж открылись друг другу. И не потому, что продолжения не требовалось. Так бывает – с одним и десяти лет мало, а с другим – момент, и все. Нет, просто из простого увлечения вдруг возникла такая серьезная сердечная привязанность, что медлить не следовало, а требовалось затормозить немедленно.
Когда Зимин вернулся домой, вдруг сел к столу и махом написал стихотворение – как это бывало в молодости, когда перед рисованием часто вгонял себя в стихотворный ритм, чтобы разбудить воображение.
В Париже за теплой коврижкойФранцузского свежего хлебаЯ понял, что это уж слишкомПод синим безоблачным небомИскать продолженья под стрижкой,Где лоб без морщин утомленьяГлазам высотой не мешает —Нельзя дожидаться прощенья,И жалость здесь гостья чужая.Нам черные руки приносятПрощальный плохой черный кофе,И русский язык окружает,Здесь в праздники наших хватает.И чопорный поздний наш breakfastСтановится вдруг манифестом —Нельзя торопиться, целуя,Нельзя утомляться, ликуя,Нельзя полюбить, не тоскуя,Не смей поминать меня всуе.
Долго думал, зачем написал. И понял, что обиделся. На жизнь обиделся. Зачем ей граница, за которой старость и молодость не должны встречаться, потому что рано или поздно отравят друг друга?
Отправил на адрес, который вычитал на визитке. Ксения ответила, и, конечно, предсказуемо:
– А почему лоб-то низкий?
– Вообще-то понравилось?
– Вообще неплохо, но картины у вас – лучше.
Никто не знает, почемуЛомает время жизнь любую…Секунды падают во тьмуНа ощупь, невпопад, вслепую…
Ты загадаешь: чет? нечет?Но угадать, увы, не сможешьА время все течет, течет…И только холодок по коже…
– Это чье? Тоже ваше?
– Давнее. Вдруг вспомнил.
– Хорошо. Не печальтесь. Все сбудется.
– Обещаешь?
– О вас думать – да!
На следующий день рядом с Кириллом ее не было.
И через день – тоже.
Когда спросил, журналист промямлил, что ее срочно вызвали домой, но, видимо, настоящей причины не знал, хотя, наверное, догадывался, судя по тому, как отводил глаза. Используя момент, он тут же начал упрашивать его записать еще одно интервью, но Зимин уже не слушал – повернулся и пошел в гостиницу.
Там сказался больным и тут же попал в соскучившиеся по заботе, умелые руки жены. А он и не сопротивлялся, вдруг исполнившись острой жалостью к себе. Безропотно принял какие-то новейшие желтые таблетки, закутался в принесенный ею плед и уселся подле электрического камина, обрамленного белым мраморным фасадом. Грел он действительно не хуже настоящего, но языки фальшивого пламени и угли, разукрашенные в багровый цвет множеством лампочек, выглядели такой противной глупостью, что Зимин выключил его, чтобы не злиться из-за ерунды.
Ирина вскоре уехала на открытие выставки, обещая звонить, а он бродил по комнатам, обставленным в обыкновенном для таких гостиниц буржуазном стиле – со множеством диванов, обтянутых полосатым штофным шелком, зеркал в громоздких рамах, пуфов на гнутых лакированных ножках, бронзовых разлапистых люстр и парчовых штор, перетянутых витыми шнурами с кистями вроде львиных.
Зимин постоял у окна, глядя на то, как из серых низких облаков льет дождь, покрывая стекла водяными струями, словно художник-абстракционист хаотичным рисунком. Растревожился, глядя на такую погоду, быстро влез в башмаки из желтой кожи на толстой, словно гусеницы танка, подошве, натянул свитер под горло, схватил гостиничный зонт, любимую свою куртку из мягкой, почти невесомой кожи и пошел в сторону дворца.
Зимина потрясло, как оказались похожи первая и последняя его выставки. То же серое низкое небо, тот же косой дождь и резкий ветер c Cены. И люди, которые, укрываясь под зонтами, так же терпеливо дожидались в длинных очередях своего времени для входа. Внутри они долго вытирали лица от капель дождя, привыкая к теплу помещения, стряхивали и сворачивали зонты, а уж потом поворачивались в сторону города. И это было вторым потрясением для него – разглядывая город, они надолго замирали на галерее, а лица у них становились сосредоточенными и какими-то умиротворенными. Это было прекрасно.
Сверху было видно, как замечательно пирамидальный город вписался в потрясающее пространство Гранд-Пале. Зрители оказывались в чем-то вроде русской матрешки – иллюзия города внутри иллюзии здания и внутри еще большей иллюзии современной цивилизации.
Ирина, конечно, тут же появилась поблизости, но не подходила – боялась помешать. Телевизионщики, во главе с Кириллом, тоже оказались на диво деликатны, и Зимин смог смешаться с толпой и потеряться в ней.
Он очень трусил, но прошел вместе со зрителями весь город насквозь, несколько раз меняя направление.
Шел по белым, почти средневековой узости улочкам, округлость которых словно вела в бесконечность, которые все сужались до такой степени, что плечи идущих почти касались стен, а потом уходили туда, где висели тяжелые занавесы вместо дверей.
Люди на входе раздвигали занавес, ждали, пока глаза привыкнут к полумраку, осторожно пробирались в центр зала, где становились спиной друг к другу и смотрели. В этом чуть освещенном, застенном пространстве висели четыре огромные картины – по одной на каждую стену.
Что на этих картинах?
Может, воспоминания, потому что черное на них вытесняло другие цвета? Или наоборот – это цвет жизни проступал сквозь мрак времени яркими образами?
В соседнем белом пространстве, на стенах, как на экране, то там, то здесь всплывали образы из прошлого – все, что видели детство и молодость Зимина.