Сцены из минской жизни (сборник) - Александр Станюта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Африке нашей, в штаб-квартире у Коли Лазарева сонные посиделки. Не снимая пальто и шапок, задумчиво курят, крутят на радиоле музыку, рассеянно слушают своего Петю Лещенко. Его шипящие, заезженные пластинки с черными, синими и красными наклейками, с надписями Bellakord, Columbia. Все тот же «Чубчик» и «Студенточка», «Моя Марусечка», «Скажите, почему», «Стаканчики граненые» и «Аникушка», «Рюмка водки», «Бедное сердце мамы» и «Черные глаза», «Все, что было», «Ты едешь пьяная», «Спи, мое бедное сердце».
Или вот это: предвечерняя голубая стынь, все будто сдвинули с привычных, постоянных мест, и то ли мартовское небо опустилось во дворы и улицы, то ли земля, и мы на ней поднялись и зависли в непонятном равновесии, в какой-то нерешимости и неопределенности.
И это промежуточное положение уже как состояние души.
Глухо, как под водой, сладкая лень, истома, долгий, растянутый во времени приступ рискованной свободы от всего, от самого себя, когда все уже делается абсолютно все равно. Ни в чем не виноват, ни за что не отвечаешь и можешь жить в любую сторону всей этой жизни.
Она каждый день накатывает и накатывает на тебя, так будь что будет.
Хватит что-то выстраивать, рассчитывать, стараться что-то улучшить и не ошибиться, или перемочь, пересилить и опять напрячься, чтобы – что?..
Был день осенний, и листья грустно опадали,В последних астрах печаль хрустальная жила,Грусти тогда с тобою мы не знали,Ведь мы любили, и для нас весна цвела…
XIСегодня в Оперный идем, там сумасшествие, не пробиться, но нам добыли два билета, и она кинулась к портнихе.
Вот и суббота.
Половина Африки провожает своего бойца в первый культпоход с Мадам де Магадан.
Конечно, взяли по сто граммов, а Миша Порох свои привычные сто пятьдесят.
Он молчалив и озабочен. Впервые, кажется, он, надежнейший телохранитель, преданный друг и привычная тень в любом сопровождении, впервые он остается в стороне.
– Шурка, сигареты взял?
– Вот еще пачка «Солнца», тоже болгарские.
– А спички?
– Есть.
– Так сколько у тебя с собой всего?
– Сорок один с копейками.
– Добавить? На буфет.
– После Вертинского сразу веди ее сюда. Вот ключ, я смоюсь к Нелке в десять, понял?
– Ты посмелее с ней. А то…
– Что – то? Нахрапом, да?
– Слишком ты мягонький.
– А не пошел бы ты знаешь куда?
– Знаю, только не мандражируй с ней.
У Оперного, возле входа, темная толпа. Александр Вертинский собственной персоной! Из довоенных еще, треснувших, заезженных, запиленных тупыми иглами пластинок… Я маленькая балерина, всегда нема, всегда нема, и скажет больше пантомима, чем я сама…
Саша навстречу. Холодок под ложечкой, но быстро становится тепло.
– Значит, идем слушать нашего тезку, да? Если учесть, что мама тоже Александра, то полный набор.
– Мама?
– Я не говорила? Александра Алексеевна, Тёть Шур, как в песенке бывших зеков.
Мы в первом ряду бельэтажа. Все кругом забито. Все возбуждены. Пахнет духами, пудрой.
Саша в красном платье с глубоким вырезом. Золотая цепочка на шее сзади чуть опускается к спине. Спины всей не видно, а жаль, там все такое же, наверное, как и ее шея, белая с розовым от электрического света огромной люстры под потолком, рожков светильников позади нас, на стене.
Она по-новому убрала волосы, вверх зачесала, шея теперь открыта вся, опять тянет сказать – высокая, как и про пальцы раньше.
Свет плавно гаснет. Занавес поднимается. На сцене в ярком свете у черного рояля высокий, бледный, немолодой человек в черном фраке с атласно-черными лацканами и с белой розой или хризантемой с левой стороны.
Отчетливо говорит, мягко раскатывая, как будто по-французски, букву Р:
– Чужие города.
Маленький лысый человечек за роялем осторожно трогает клавиши. И очень музыкальный голос, это сразу чувствуешь, с переживанием, немного слащаво начинает:
Принесла случайная молваМилые, ненужные слова:Летний сад, Фонтанка и Нева…Вы, слова залетные, куда?Здесь шумят чужие города,И живут другие господа.Мы для них чужие навсегда…
Обвал аплодисментов. Певец делает шаг вперед и благодарно опускает бледное лицо. Видны залысины, белые большие уши.
– Дядя хороший, – говорит Саша, прислоняясь теплой щекой. – Только изломанный. Что-то в голосе, в руках такое.
– Мадам, уже падают листья, – объявляет певец новую песню.
В партере легкий шум и хлопают. Наверное, это знакомо многим с каких-то давних пор.
– Мадам, уже падают листья, – не то поет, не то проговаривает Вертинский. – И осень в смертельном бреду…
И бедная ломака, еще девочка совсем, обманутая его игрой, сцепляет пальцы рук, идет на полусогнутых, на каблучках, делает одолжение:
Вас слишком испортила слава,А впрочем, вы ждите, приду.
В публике смех и тихо хлопают. На сцене, как в кино, сменяются картинки.
Он:
Я жду вас, как сна голубого,Я гибну в любовном огне,Когда же вы скажете слово,Когда ж вы придете ко мне?И взгляд опуская устало,Шепнула, как будто в бреду…
Она:
Я вас слишком долго желала,Я к вам никогда не приду.
Опять взрывается овация. Вот в этом городе, где все какое-то натруженное, серое, где сапоги даже в театре, и где погоны, кители и ватники (ватоўкi), где работяги, шоферюги и камвольщицы, тонкосуконщицы, где тетки в кацавейках скалывают лед тяжелыми ломами на тротуарах у тортов новых кварталов, здесь с полуслова понимают какой-то пляж, осенний бред, кривляние и картавость, здесь с полулета ловят что-то благополучное и утонченное, заморское, капризное, предназначенное совсем, совсем другим.
Антракт.
– Он все показывает, всех, про кого поет, а я не знала. У нас там, возле Магадана, все вот такое, пластинки, музыка, все иностранное, разные знаменитости, все это долетало быстрее из Харбина, из Шанхая, из Японии, чем из Москвы. Дальний Восток же.
Она выговаривает это ЖЕ, как младшая школьница, как ШЕ.
– У нас там Вадим Козин в клубе выступал, он говорил, что песне лучше не додать немного, каждый свое подставит. Не выкладываться, слушатель сам услышит, что прожил. А вот Вертинский… я его представляла, а теперь увидела.
– Похож?
– И да, и нет.
– А что не нравится?
– Не знаю. Что-то вот женское такое. Я понимаю, он артист, а все равно.
Пошло второе отделение концерта.
Не заходим. Двери открыты, в них стоят. Все слышно:
– В парижских ресторанах, в вечерних балаганах, в дешевом электрическом раю…
– Отсюда тоже слушать можно, – говорит она.
– Гремят, гудят джаз-банды, танцуют обезьяны и бешено встречают рождество…
Топаем в просторном фойе своего бельэтажа, к буфету не спускаемся.
Фотопортреты певцов, певиц и балерин, балерунов и дирижеров. Лариса Александровская.
– Вот ваша Перапёлачка, как говорят по радио, мне нравится.
Еще портреты, лица. Исидор Болотин и Николай Ворвулев, Семен Дречин, Галина Николаева и Татьяна Коломийцева…
Не сговариваясь, поднимаемся выше по широкой лестнице с каменными перилами, как в ГУМе, с красной ковровой дорожкой и медными прутьями под ногами.
Теперь мы на паркете самого верхнего фойе, перед балконами.
И сразу в дальний боковой тупик.
Диван, два кресла… И, не говоря ни слова… Не дает рта раскрыть, а и не нужно… Губы настойчивые, откровенные, вся плотно, сильно прижимается, руки на шее, вот уже под пиджаком, сумочку швырнула на диван.
Двери балконного яруса открыты, в них стоят, внизу пустили безбилетников, сняли контроль, пришли сами послушать.
– И две ласточки, как гимназистки, провожают меня на концерт…
Ничего нет вокруг, не существует, нет нас самих, себя не помним.
Когда удается дышать, в шутку подтягиваю шепотом голосу из зала, поющему на бис:
– Мадам, уже песни пропеты и нечего больше сказать…
Тесню ее к дивану.
– Только не тут! Пойдут – и не заметим.
Толкаю за диван, она кладет руки на бархатную спинку. Смотрит вперед, держит обзор перед собой, следит за спинами стоящих в дверях на балконы.
Боится…
Под красным платьем шелковый розовый пояс, резинки на нем держат чулки с ровными швами…
Теперь быстрее выбраться из этого закутка. Вниз, в гардероб.
На лестнице ни души, держимся за руки.
– Ты сумасшедший.
– Точно. А как ты?
Молчит. Ладонь у нее теплая и влажная. Бормочет:
– Запомнится… этот театр. Как храм был для меня, когда попала сюда с Колымы…
Внизу вдруг останавливается и ни с места, уперлась, как коза.
– Давай, Саша, пока народ не повалил.
Молчит, переминается, ни ну, ни тпру.
– Ну что ты, Саша?
– Писать…
XIIУ Теодора Березкина, видно, что-то есть такое в характере или в судьбе, в житейских линиях его семьи, такое вот умение или везение торчать на форпостах, впереди чего-то.
В десятом нашем классе он занимает первую парту, один, без соседа, в правом ряду, ближайшем к двери. То ли для экстренной эвакуации на переменку, то ли для экстренной посадки при опоздании. А на улице Энгельса он с родителями живет в доме, который не обминешь, когда идешь во двор нашей Африки.