Масло в огонь - Эрве Базен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стыд-то какой, мадам… Выходит, у нас и защиты никакой нету… Насос, говорите? Спринцовка это, а не насос… Бертран-то Бертраном, да только что он может сделать?
Подобные высказывания возобладали над мнением кумушек, обычно отличавшихся более острым языком. В углу, всегда занимаемом «булавками», то есть фермершами, торгующими с лотков или прямо из корзины, уже не удавалось задержать покупательниц. Старинную песню на два голоса, которую надо орать во все горло, чтобы тебя услышали, пели шепотом, ее и в двух шагах не было слышно. Я едва различала: «Свеколка, свеколка!.. Артишок, артишочек!.. Целая дюжина почти задаром!.. Такое нынче время, красоточка моя: яйцо дорожает, кура дешевеет…» Мария-с-Бойни (в наших краях фермершу знают чаще всего по названию фермы), самая голосистая — за три версты слышно, — молчала вмертвую и задумавшись или со страху резала кусками, словно торт, здоровенную мясистую тыкву с косточками, повисавшими на тягучих волокнах. А в трех шагах от нее Мадлена, кухарка из замка, зажав индюка под мышкой, покачивала головой с забранными в пучок волосами, стоя против служанки кюре, польки, фамилию которой никто не мог произнести, а потому все звали ее просто Варшава (что вполне сходило за имя, не многим более странное, чем у предыдущей служанки, которую звали Октава).
— Хозяин, — говорила Мадлена, — никогда не теряет голову! А нынче ночью как стал уходить, так и говорит хозяйке: «В этом году на арендной плате особенно не разживешься! Зато, если так будет продолжаться, мы скоро все свои фермы обновим».
Тут я, проходя мимо, слегка толкнула ее, и Мадлена, оборвав на полуслове очередной комментарий, на мгновение смолкла, а затем прошептала:
— Смотрите-ка, а вот как раз и девчонка Войлочная Голова.
Нос у меня сморщился. Я — Колю, Колю… Нет Селины Войлочная Голова, есть Селина Колю, дочка Евы и Бертрана Колю, ненавидящая отцовское прозвище. Сдержавшись, чтобы не нагрубить в ответ, я пошла быстрее, начиная не на шутку беспокоиться. Почему старуха сказала: «Смотрите-ка, а вот как раз и девчонка?..» Может, за это время с папой что-нибудь случилось? Я быстро купила сахар у Канделя и, волоча полную сумку, пошла искать маму. Мы забыли условиться о встрече. Где она? Покупает сало у Кокро или зашла к Рюшу за жавелевой водой? Я выбрала Рюша, но там никого не оказалось. И как раз в ту минуту, когда я выходила оттуда, на площади появился кортеж, состоящий из грузовичка пожарников, малолитражки, «симка-8» и «панарда». Толпа всколыхнулась, гул голосов возрос, и все хлынули к машинам, не обращая внимания на сельского регулировщика, который не слишком определенно управлял движением.
— Вот они! — раздались голоса.
— А ну, расступись! Расступись!
Отчаявшись пробиться, я обогнула площадь и решила ждать перед бакалеей Раленга.
— Селина! — крикнула мама, с кем-то болтавшая возле лавки. Ну, конечно, с Жюльеной. С незаменимой Жюльеной Трош, маминой «сестрой по причастию», соседкой и доверенным лицом. Упакованные в одинаковые блузки из синего в белый горох сатина, с одинаково причесанными, вернее, взбитыми на манер шлема Жанны д'Арк волосами, они стояли, одинаково привалившись к лотку с овощами; корзины, которые они держали в руках, зады, повернутые к площади, и даже характеры их тоже ничем не различались. Насупленные брови не предвещали ничего хорошего, четыре черных зрачка простреливали толпу, которая расступилась наконец, пропуская странную группу, состоявшую из мосье Ома, помощника мэра, бригадира Ламорна, двух штатских — обладателей желтых портфелей и острой, как бритва, складки на брюках, отличающей представителей правосудия, и полудюжины неузнаваемых безымянных людей, похожих и на угольщиков, и на ассенизаторов, покрытых с ног до головы, включая и лицо, настоящим панцирем из грязи и пепла. Все шли молча, кроме мосье Ома, не менее грязного, чем остальные, но все равно выпячивавшего грудь, на которой красовалась большая розетка ордена «За заслуги в сельском хозяйстве», и старавшегося придать лицу выражение, какое приличествовало бы случаю.
— Должно быть, вы очень устали, господа, — заботливо говорил он. — Вы ведь даже не завтракали… Я не простил бы себе, если бы задерживал вас дольше. И дамы наверняка заждались…
Мама и Жюльена сделали шаг вперед. Мужчины уже расходились, едва волоча от усталости ноги. Я увидела, как уходит с площади Дагут, шатаясь, точно пьяный. Один только Раленг, вновь обретя вдали от опасности уверенность и начальственный тон, сотрясал воздух.
— Выспитесь как следует, ребята. Но чтобы к вечеру явиться в мэрию. Там будет следователь мосье ЖиатШебе.
И, сложив руки на животе, бакалейщик прошел к себе между двумя рядами клиентов. Только тут я увидела подошедшего папу, который как всегда, когда дело было сделано, замолкал и стушевывался.
— А, явился-таки! — встретила его мама. Я бросилась к нему. — Не прикасайся к отцу, выпачкаешься, — оттолкнула она меня локтем.
Люсьена Троша, который шел следом за папой, встретили не лучше.
— Хорош — нечего сказать, — проронила Жюльена. Друзья разочарованно переглянулись, пожали плечами и, не говоря ни слова, пошли рядом с женами.
— Ты что, не можешь что-нибудь у меня взять? — снова обратилась к нему мама.
Папа взял корзину — мою. Потом решил взять и мамину тоже.
* * *Троши и мы жили на улице Анжевин, то есть в нижней части поселка — в двух почти одинаковых домах, которые стояли друг против друга под номерами 6 и 7. Но Жюльену на первом же повороте прихватила свекровь. И мама продолжала путь одна, стараясь идти не менее чем на два метра впереди мужа. Со времен войны, точнее, с тех пор, как папу изувечило, на людях она никогда не ходила рядом с ним. Она всегда шла на два-три метра впереди, и, если папа вдруг пытался нагнать ее, она прижималась к стене дома, а меня держала за руку так далеко от себя, что папе не оставалось места на узком деревянном тротуаре и он был вынужден сойти на проезжую часть. Разгадав года три или четыре назад ее хитрость, я перестала участвовать в этом маневре. Папа же по-прежнему оставался на своем месте.
— Ева!
Вздрогнув, мама на мгновение замедлила шаг, потом пошла с прежней скоростью. Если папа хотел что-то ей сказать, он дожидался, пока мы придем домой, — так было заведено. А поскольку в тех случаях, когда диалог между ними не ограничивался десятью фразами, разражался скандал, — так было и спокойней.
— Ева!
Мама ускорила шаг. Разговаривать на улице — да никогда в жизни. В случае необходимости она снисходительно роняла через плечо несколько слов, не приостанавливаясь, часто даже не поворачивая головы.
— Ева!
— Ну, что?
На сей раз мама, вне себя от злости, остановилась как вкопанная. Папина рука легла ей на плечо. Папина рука! Она с отвращением смотрела на эту грязную руку.
— Ева, когда ты вернулась вчера домой?
— Какое твое дело?
Родители никогда не задавали друг другу вопросов о своем времяпрепровождении. Они жили бок о бок, ничего не обсуждая, наблюдая друг за другом, как кот за чижиком, сквозь прутья клетки домашних обязанностей. Я с удивлением смотрела на папу: под войлочным шлемом, под маской грязи, его лицо было холодным и равнодушным. Голубые глаза (не того цвета, что здоровый глаз у крестного, а небесно-голубые) не выражали ничего, застыв между воспаленными, неморгающими веками. Но маме хотелось быть гадкой.
— Фу, до чего же воняет! — прошептала она, поджав губы и раздув ноздри. Не скрывая отвращения, она высвободила плечо, на котором все еще лежала тяжелая грязная рука, и отступила. Я оскорбилась до глубины души, а папа и бровью не повел; с плеча жены рука его скользнула на плечо дочери, которая нагнула голову и провела по этой руке губами.
— Я бы не спрашивал, — снова заговорил он бесцветным, лишенным выражения голосом, — но смотря по тому, когда ты вернулась, твои показания могут как-то помочь следствию. Ты ведь работала вчера вечером у Годианов, а они живут в двух шагах от Бине.
— Только этим мне и было заниматься!
Мама быстрым шагом пошла дальше, и на этот раз я не винила ее, но и не оправдывала. Зачем затевать разговор? Пусть себя пощадят, да и меня тоже! Метров пятьдесят я шла, чувствуя себя одинокой среди них, меня раздирали сомнения, сочувствие и к одному, и к другому. Ох, как же трудно работать на двух хозяев в стране под названием «нежность»! Мало-помалу я приблизилась к маме, потому что в данную минуту обиженной стороной казалась мне она. Когда же, в самом деле, она вернулась домой? Я понятия об этом не имела. И мне было совершенно безразлично. Все ведь знали, что она, накинув на праздничное платье халат, сначала выполняла работу кухарки, готовя весь десерт — от слоеных пирогов до мороженого; все знали, что потом она входила в большую комнату и пела: «Возвращаясь из Крана» (местный вариант «Возвращаясь из Сюрена»), «Настала полночь, христиане», «Модница», «Куда спешите, крошка?» и танцевала новомодные танцы, вытеснившие «фиалочку» и кадриль. Она ничуть не сомневалась, что встретит на пожаре папу, и потому наверняка не ходила туда, где могла к тому же выпачкать платье; когда же наконец аккордеон из приличия умолк, она, должно быть, бросилась вместе с самыми юными, с самыми неугомонными, вместе с мерзким коротышкой Ипполитом, братом невесты, вместе с Клодом Ашролем, ее кузеном, вдогонку за новобрачными, которых согласно обычаю надо вытащить на люди и которых после долгих поисков и блужданий, прерываемых смущенными смешками, хриплым пением и перешептываниями, в конце концов находят… То, что мама получала от этого удовольствие, приводило меня в ярость. Но это было так, и папы совершенно не касалось. Мимоходом я бросила взгляд на витрину аптеки, где отражалась матушкина фигура: стройная женщина с безупречными ногами и грудью, вполне способная без всякого ущерба для себя терпеть мое существование, которое напоминало ей, что шестнадцать (мой возраст) плюс семнадцать (возраст Евы Торфу, когда она выходила замуж) плюс один (приличествующий срок) составляют тридцать четыре. «Когда счет годам равняет счет зубам… начинаешь их терять, а с ними и много кой-чего другого!» — говаривала бабуся Торфу. Ха-ха! У мамы ни один зуб не тронут был даже кариесом.