Вольные штаты Славичи: Избранная проза - Дойвбер Левин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Младший брат каждое утро, просыпаясь, спрашивал:
— Ну, чем сегодня хвораешь, боров?
— Что-то живот вспучило, — отвечал старший, почесывая живот.
— Врешь. Живот вчера был.
— Вчера у меня нарывала губа.
— Врешь. Губа нарывала в пятницу, а вчера болел живот.
— Много ты знаешь, — обижался старший. — Не болел вчера живот.
— Болел, говорю.
— Не болел.
— Болел.
— Не болел.
— Болел.
Тут старший как стукнет младшего по шее.
— Замолчи, холера, — кричит, — убью!
Занималась семейка «производством», попросту — гнала самогон.
Заправилой в этом деле была тетя. На вид — тихая, слабая, а на деле так холерная баба. Самогон гнала она, она же его и продавала. Остальные были при ней «подручными». Гнали самогон не дома, а в деревне у мужика-компаньона. Каждый вторник в деревню ходили дядя и младший сын с «подарками» — с мукой, с картошкой, со свекловицей, с сахаром. Вечером туда же отправлялась и тетя. Всю ночь в овине у компаньона курили самогон. А утром возвращаются в местечко: тетя с корзиной помидоров, дядя с ведром яблок, сынок с мешком овса. Кому тут в голову придет, что под помидорами, под яблоками, в овсе — бидоны с самогоном? Где тут догадаться!
Среда в Семиполье — базарный день. В этот день самая большая комната в нашем доме — уже не комната, а шинок. Вдоль стен стоят длинные деревянные столы, скамейки, табуреты. За столами сидят хохлы, хлещут самогон, ругаются, кричат, песни орут. Между столами ходит тетя: тому нальет кружку самогона, с этого получит пачку керенок, а того, совсем уже пьяного, выведет на двор, уложит на телегу и отправит домой.
Мне в этот день работы много: зазывай мужиков — раз; гляди, чтоб не стибрили чего, — два; смотри, чтоб милиция не наскочила, — три. Я уж старался вовсю.
А милиция-то все-таки наскочила.
Было это летом, часов в шесть. Пьяницы уже разъехались, но столы и скамейки еще не убрали, а бидоны были запрятаны пока тут же в доме. Вдруг — стук в дверь, входят трое: два милиционера с винтовками и начальник, низкого роста, скуластый, в красном галифе.
— Мы имеем сведения, что вы торгуете самогоном, — сказал начальник. — Мы должны у вас сделать обыск.
Дядя побледнел, затрясся, а тетя хоть бы что: выплыла вперед, руки в боки и смеется.
— Пожалуйста, — говорит, — ищите. А только ничего вы, — говорит, — не найдете. Мы к самогону касательства не имеем.
— Посмотрим, — сказал начальник и шасть в зал. А в зале еще не убранные столы стоят, разит сивухой, на полу окурки, махорочный дым столбом. Начальник посмотрел и говорит:
— Это у вас что за столы? — сказал он.
— Деревянные, товарищ начальник, — говорит тетя.
— Вижу, что деревянные. Не слепой, — сказал начальник. — А кто тут так начадил махрой? Вы, что ли? — повернулся он к дяде.
— Я-с, товарищ, — промычал дядя, хоть он в жизни не курил.
— Д-д-а, — сказал начальник. — А ну-ка, ребята, — приказал он милиционерам, — пощупайте-ка вокруг.
Милиционеры оставили винтовки и начали обыск. Они обыскали весь дом, обшарили все углы, осмотрели все полки, все шкафы, все комоды, под кроватями лазали — ничего, никаких следов. Полезли они на чердак. А пока они там рылись в барахле, младший сын выбрасывал бидоны из печки на двор.
Вдруг один бидон сорвался, упал и звякнул.
Начальник с чердака вниз и — к печке. Отодвинул заслонку, чиркнул спичкой — и что же? В печи бидонов штук сорок.
— Это что? — крикнул начальник.
— Бидоны.
— Не ломайте дурака, — крикнул начальник. — Что это?
— Самогон, — прошептала тетя.
— Та-а-к-с! — сказал начальник. — А зачем вам, разрешите узнать, столько самогона?
— У меня старший сынок хворый, — сказала тетя, — так мы его самогоном лечим. Доктора советуют.
Вдруг на печке кто-то как загогочет: «го-го-го». Это заржал старший сын, хворый-то.
— Полно врать, — сказал начальник. — А только вот что, гражданка, запомните: на сей раз вы отделываетесь штрафом, но если еще раз попадетесь — тюрьма. Тюрьма. Поняли?
Когда милиционеры ушли, у нас началась порка. Перво-наперво всыпали старшему олуху. Дядя его так исколошматил, что тот полночи выл. Потом взялись за меня: почему-де прозевал милиционеров. Ох, били! Вспомнить тошно.
— Уйду к бабушке, — сказал я, когда меня наконец отпустили.
— Испугал! — захохотал дядя. — Иди к свиньям! Только поскорее! Дармоед!
Ого! Этого-то мне и надо было. Я уже много раз просился назад, домой, к бабушке. Но дядя говорил: «Вот свинья! Скотина! Его поят, кормят, делу обучают, а он еще недоволен. Попробуй только — уйди. Убью!» А тут дядя сам говорит: «уходи». Спасибо милиционерам — выручили.
Как стало светать, я с печки скок, краюху хлеба в карман и за дверь. И ходу.
Дома я никого из своих не нашел. Старший брат еще не вернулся из армии. Сестру кто-то отправил в киевский детдом. Бабушка умерла. В нашем доме жила теперь моя двоюродная сестра Либе, чулочница, и муж ее, Эле, сапожник. Но это я узнал только потом.
Домой я пришел вечером. Постучал. Открылась дверь, и появился черномазый человек, невысокого роста, в полосатой рубахе. Увидав меня, человек поклонился и прищелкнул языком.
— Кого спрашивать изволите, уважаемый? — сказал он тонким голосом.
— Бейлю, — сказал я, — бабку Бейлю.
— Увы, увы! — сказал черномазый и покачал головой. — Скончалась наша бабка. Скончалась во цвете лет. Шел ей всего-то восемьдесят третий. Проходят годы, а?
Я молчал, не зная, что сказать.
— Вы ей, почтенный, кем приходитесь-то? — подождав ответа, спросил черномазый.
— Внуком, — сказал я.
— Ваше имя Натан Шостак? — спросил черномазый.
— Натан Шостак, — сказал я.
Этот чуднóй человек мне понравился.
— Прошу, Натан, в наш шалаш, — важно сказал курчавый и широко открыл дверь.
В комнате за столом сидела молодая женщина и шила. Это была Либе, двоюродная сестра. Черномазый стукнул каблуками и взял под козырек.
— Разрешите, ваше сиятельство, — говорит, — представить вам моего друга и собутыльника, внука бабки Бейли Натана Шостака.
— Нотке! — крикнула Либе. Она вскочила, обхватила меня и целовать. — Нотке, как ты сюда попал?
Я рассказал.
— И молодец, что ушел от них, — сказала Либе. — Бабушка умерла. Но ты будешь жить с нами. Правда, Эле, он будет жить с нами? — спросила она мужа.
— Не могим знать! — крикнул Эле.
— Дурак, — сказала Либе и рассмеялась.
Хорошо мне у них жилось. Эле с утра уходил в мастерскую, Либе садилась за чулочную машину, а я — гулять. Лодырничал, словом.
Либе отдала было меня в хедер.
Я день ходил, два ходил, а на третий забастовал. Не пойду больше в хедер — и никаких. Не нравился мне и ребе, и хедер.
— Что же, — сказал Эле, — вольному воля, а бездельнику — рай. Гуляй, брат, пока молод, а там посмотрим.
Эле и сам не прочь был погулять.
Часто ночью залезем, бывало, к соседу в сад. А у соседа в саду — яблоки, груши, сливы…
— Ешь, Нотке, ешь, — шепчет Эле.
— Ем, дядя Эле, — отвечаю.
— А вкусно?
— Вкусно.
А через час:
— Пучит живот, Нотке?
— Пучит, дядя Эле.
— Ну, давай, брат, смываться.
Зимой по вечерам Эле играл на балалайке. Играл он ловко, с разными выкрутасами. Пальцы так и скакали по струнам. При этом он строил такие рожи, что мы — я и Либе — помирали с хохоту.
Иногда — по праздникам — Эле выпивал. В таких случаях он как придет домой, так сразу же в дверях шлеп на пол и ползком добирается до дивана.
— Бейте меня, остолопа! — кричит. — Жарьте, родимые, в хвост и в гриву! — И не встанет до тех пор, пока Либе или я хоть разок не стукнем его по затылку.
К весне все переменилось. У них появился ребенок. «Принц-наследник», как называл его Эле. Кормить меня им стало трудней.
— Как же нам быть с тобой, почтенный? — сказал мне раз Эле. — В солдаты тебя отдать, что ли?
Но тут, на мое счастье, в городе на заборах, на домах появилась небольшая афишка, а на афишке было написано, что неподалеку, в бывшем княжеском имении, открывается детская колония для сирот и беспризорных.
Раз утром я и Либе сели на крестьянскую телегу и поехали в колонию. Проехав верст пять, мы увидали в поле двухэтажный дом с колоннами и с верандой. Вокруг были сараи, конюшни, склады. За домом был сад. Ни в доме, ни на дворе не видно было ни души. Но когда телега завернула в ворота и остановилась у крыльца, открылась стеклянная дверь, и по ступенькам навстречу нам кинулся небольшой человечек, кругленький, плешивый, близорукий, с виду лет под пятьдесят.
Человек подбежал к телеге, схватил мою руку и стал жать и тискать ее в потных своих ладонях.
— Добро пожаловать! — кричал человек.