Актеры шахматной сцены - Виктор Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вообще мне представляется важным припомнить эту маленькую дуэль, и по двум причинам.
Первая – мало существенная. Я с готовностью принимаю на свой счет упрек Тарраша. Что ни говорите, а жертва ферзя, самой «толстой» фигуры, даже если эта жертва и не бог весть какая сложная, обычно все же производит большее впечатление, чем жертва другой фигуры, а тем более пешки. Я проверял это не только на себе, но и на гроссмейстерах – и они, оказывается, испытывают особенное наслаждение, когда удается пожертвовать предводителя своего войска… Анатолий Карпов и Евгений Гик в книге «Неисчерпаемые шахматы», между прочим, пишут: «Речь идет о самых ярких и эффектных комбинациях, в которых на алтарь приносится сильнейшая фигура – ферзь. Жертва ферзя всегда действует на наше воображение…»
А теперь вторая причина. Она неизмеримо важнее. Но здесь необходимо отступление.
Почти два десятка лет я писал шахматные репортажи не в одиночку, а вместе с кем-то из мастеров. О других видах спорта, даже в которых куда слабее разбирался, как, скажем, об акробатике или художественной гимнастике, писал сам, а для шахмат прибегал к помощи соавторов.
Почему? Это не так просто объяснить. К шахматам я испытывал влечение и глубочайшее почтение с детства. До войны я имел первый разряд, был чемпионом школьников Хабаровска, после войны был чемпионом Джамбула. Удивительно ли, что для меня, шахматиста весьма скромной силы, герои моих репортажей были богами-олимпийцами? Оценивать самому глубину их замыслов, смелость решений либо, еще того хуже, их промахи? На это я долго не мог отважиться.
А когда наконец отважился, то очень быстро понял, что вступил на рискованный путь. Репортаж о семнадцатом туре чемпионата СССР 1969 года в редакции «Советского спорта» озаглавили так: «Ты гроссмейстер? Борись!» Я и сейчас считаю, что это был вовсе не плохой заголовок, и многие гроссмейстеры, такие, к примеру, как Таль, Тайманов, Басюков, да и некоторые другие, одобрили его. Но не все! Основанием для такого призыва послужила четырнадцатиходовая ничья двух гроссмейстеров. Только двух! Но на следующем туре одиннадцать гроссмейстеров сухо кивнули мне, а то и вовсе постарались не заметить моего приветствия.
– И тебя это удивило?
– Удивило и огорчило. Хотя я прекрасно понял открытый подтекст твоего вопроса. Да, мир шахмат сложен и неоднозначен. Моих шахматных лавров было куда как мало, чтобы этот мир не отторгал меня как чужеродную ткань. Вот когда я писал репортажи вместе с мастерами Львом Абрамовым или Борисом Барановым, тогда защитные силы шахматного мира дремали, но пробираться в одиночку через иммунологический барьер было не просто. Теперь должно быть понятно, почему мне было важным вспомнить о полемике в связи с ходами коней Таля и Ботвинника.
– Но мне этого все-таки мало…
– Ты хочешь еще фактов? Ты хочешь, чтобы я припоминал все свои давние обиды?
– Вот этого я как раз и не хочу. Конечно, трудно забыть несправедливость, даже если она не столь уж и велика. Но, может быть, стоит попробовать с философской улыбкой взглянуть на события многолетней давности, тем более что ты и сам отличался в полемике азартом?
– Что ж, попробую… В конце концов, срок давности уже истек. Хотя все забыть не смогу, да и не хочу.
Должен сделать признание: во многом потому, что шахматы практически не ставят препятствий для самовыражения, а для многих служат способом самоутверждения, они – это сугубо моя личная точка зрения – не являются идеальным, скажем так, средством для воспитания самокритичности. Тот не шахматист, говорили, кажется, Ильф и Петров, кто не считает, что в проигранной им партии он имел лучшую позицию. Впрочем, каждый из нас знает это по себе.
Так вот, помня это и сам отнюдь не отличаясь самокритичностью, я, тем не менее, не переставал изумляться тому, как, мягко говоря, субъективны и пристрастны шахматисты ко мне, человеку, как им казалось, внешахматного мира (я и сейчас не вполне уверен, что в этом мире стал наконец «своим»).
Не могу забыть про Василия Николаевича Панова. Вот уж кто был на редкость темпераментный и одаренный литератор и полемист! От него многим доставалось, в том числе, конечно, и мне.
У меня с Василием Николаевичем были занятные отношения. Мне нравились его не увядавшие с годами задиристость, полемический азарт, нравилось, что он строго стоял на страже интересов шахмат. Он был той самой щукой, которая нужна, чтобы карась не дремал.
Когда вышла моя биографическая повесть о Тигране Петросяне (называлась она в первоначальном варианте «Жизнь шахматиста»), Василий Николаевич, признаюсь, высказал много веских и полезных критических замечаний.
Но рецензию все-таки он начал с сообщения, что вышла книга избранных партий Петросяна со вступительным очерком (в дальнейшем названным даже «статьей»!) Вик. Васильева. Теперь я вспоминаю об этом с «философской улыбкой», а тогда, помню, очень расстроился.
Между прочим, когда я попытался поплакаться в жилетку Леониду Зорину по поводу того, что биографическую повесть размером в четырнадцать авторских листов назвали статьей, он меня быстро привел в чувство:
– В рецензии сказано, что ваша «вступительная статья» написана ярко и интересно – и вы смеете еще обижаться на Панова? Ручки ему надо целовать!..
– Но, по-моему, много воды утекло, пока ты понял, что Зорин был прав?
– Очень много. И до, и после этого случая я не раз принимал близко к сердцу уколы болезненно самолюбивых гроссмейстеров и мастеров, с поистине актерской мнительностью воспринимавших любое субъективное замечание в репортажах об их игре или даже отдельном ходе в той или иной партии.
– «С актерской мнительностью», говоришь? Но вспомни, как называется твоя книга? «Актеры шахматной сцены». Партия – их дитя, они слепой материнской любовью любят ее…
– Но ведь так же, как и образ, созданный актером, не принадлежит лишь ему, но зрителю и критику, так и партия не принадлежит лишь сыгравшим ее. Авторское толкование – только часть истины, но не вся истина. Более того, истина в шахматах, как и истина в искусстве, вбирает в себя четко обозначенное субъективное начало – и шахматиста и того, кто воспринимает его партию и его самого.
– Пожалуй, ты прав, но я просто хотел напомнить тебе, что болезненное отношение к истолкованию их творчества, а следовательно, и их личностных качеств как художников и спортсменов, так естественно для гроссмейстеров и мастеров. Да, они самолюбивы, честолюбивы, по-детски обидчивы и впечатлительны, и все это не аномалия. Без этих черт характера не может, наверное, быть ни большого актера, ни большого шахматиста…
– Но, прости, ведь и литератору эти качества свойственны: в то, что мы пишем, мы тоже вкладываем часть души!
– Ты хочешь сказать, что вы – «квиты», а я хочу тебе сказать, что ваши конфликты «всего лишь» отражение изумительной диалектики шахматного мира, первопричина его драматизма.
– Ах как было бы хорошо, если бы актеры шахматной сцены не забывали об этой диалектике. Ведь порой получается, что «обида», «непонимание», «несогласие» ведут к отрицанию самого жанра, в котором работают и работали пишущие о шахматах, о спорте вообще.
– Я вижу, ты все не можешь пережить реакцию Александра Кобленца на твою биографическую повесть «Загадка Таля»…
– Как тебе сказать? Конечно, пора бы и забыть. Это я хорошо понимаю, да ведь дело не только во мне, а в избранном мною жанре. Посуди сам. В 1973 году, вскоре же после опубликования «Загадки Таля», Кобленц выступает с письмом в еженедельнике «64», где обвиняет меня в серьезном извращении фактов, в развязности тона, в потере элементарного чувства такта и т. д. Письмо это меня удивило и, не скрою, огорчило: Кобленц – шахматный воспитатель Таля, в течение ряда лет его тренер. Мне его мнение было не безразлично.
– Да и вообще как шахматный журналист он, насколько я могу судить, нравится тебе живостью своего стиля, не так ли?
– Нравится, ты прав, но если верно, что Платон мне друг, но истина дороже, то в нашем случае, когда я и рад был бы считать Кобленца другом, да не могу, истина мне дороже вдвойне.
– Так в чем же все-таки твоя истина?
– Видишь ли, вся эта история еще раз показывает, что об одних и тех же фактах можно судить по-разному, в зависимости от того, как их осмысливать. Возвращаясь к аналогии с театром, можно сказать, что тренер по отношению к опекаемому шахматисту в известной степени подобен режиссеру в его отношении к актеру. Так или иначе, оба они по ту сторону рампы, а я – по эту. Мало того, даже актеры и режиссеры о спектакле и своих творческих стремлениях часто рассказывают по-разному, хотя работали, казалось бы, над одним и тем же.
Повесть написана на материале моих долгих бесед с Талем. Смею тебя заверить, что в ней даже несущественные детали взяты из этих бесед. Но разве ты не можешь допустить, что Таль о многих вещах мог рассказывать по-другому, нежели это сделал бы Кобленц?