«Крушение кумиров», или Одоление соблазнов - Владимир Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Те поэты, что остались и воспевали революцию, сравнивали ее с крестьянскими войнами: Василий Каменский пишет поэму про Стеньку Разину. Есенин создает драматическую поэму «Пугачев», где разбойник приобретает черты фольклорного благородного героя. Вообще‑то стоит вспомнить, что мотив противопоставления народа образованным классам — известная славянофильская схема. Она и торжествовала в пореволюционной России, с элементами «азийства». В этом контексте стоит вспомнить и слова Д. И. Чижевского о национализме футуристов: «Попытки футуристов построить славянскую мифологию (Хлебников и даже Асеев со своей посвященной языческому Перуну песней и др.) и фантастически — исторические мотивы (казацкая Украина у Асеева) выходят даже за пределы русского к общеславянскому национализму (ср. стихотворение “Боевая” Хлебникова, обращенное к “прапрадеду славян”, автором изобретенному Славуну»[777]. Вспомним, однако, предсказание Петруши Верховенского в «Бесах» Достоевского, что возмутится Русь и заплачет земля по старым богам. Именно этого антихристианского восстания языческих смыслов и боялись русские религиозные мыслители. В «Вехах» Сергей Булгаков писал: «Разрушение в народе вековых религиозно — нравственных устоев освобождает в нем темные стихии, которых так много в русской истории, глубоко отравленной злой татарщиной и инстинктами кочевников — завоевателей. В исторической душе русского народа всегда боролись заветы обители преп. Сергия и Запорожской сечи или вольницы, наполнявшей полки самозванцев, Разина и Пугачева»[778]. Именно выразителем этой кочевой стихии, отрицавшей цивилизацию, и оказался поэт — будетлянин.
Хлебников тоже часто поминает Разина, но в стихотворении «Не шалить!» это противопоставление низовой, архаической культуры культуре буржуазной, европейской городской выявлено наиболее внятно:
Эй, молодчики — купчики,Ветерок в голове!В пугачевском тулупчикеЯ иду по Москве.
Пугачевский тулупчик фактически, как сказано в комментариях, — это меховая куртка, подаренная Хлебникову Маяковским[779] в начале 1922 г., но в поэтическом переосмыслении — это, конечно, тулупчик дворянина Гринева. (Любопытно, что Марина Цветаева восемью годами позже назвала самоубийство Маяковского дворянским жестом.) Тот самый заячий тулупчик, который разбойник, в общем, выцыганил у барина. Так вот, в этом пугачевском тулупчике, выпрошенном у барина, поэт идет по Москве, по той Москве, куда Пугачев не дошел, хотя рвался. В революцию пришел, а с ним и его «воры». В «Окаянных днях» Бунин писал: «Вломились молодые солдаты с винтовками в наш вестибюль. <. > Всем существом понял, что такое вступление скота и зверя победителя в город. “Вообче, безусловно!” Три раза приходили и вели себя нагло. <…> Лица хамов, сразу заполнивших Москву, потрясающе скотски и мерзки. День темный, грязный, Москва мерзка как никогда. Ходил по переулкам возле Арбата. Разбитые стекла и т. д. <…> Заснул около семи утра. Сильно плакал. Восемь месяцев страха, рабства, унижений, оскорблений!» Зато духовный потомок и последователь Пугачева, поэт — авангардист, чувствует себя как хозяин Москвы. Но, когда начался НЭП (Бунин к тому времени уже эмигрировал), Хлебников вдруг ощутил себя как завоеватель, грабитель, которого вдруг начали оттеснять те, кого совсем недавно истребляли.
Не за тем высокаВоля правды у нас,
воля правды у нас — т. е. у большевиков. При этом «воля правды» вполне читается как ницшевское «воля к власти».
В соболях — рысакахЧтоб катались глумясь.
Глумясь над чем? То есть люди начали питаться, во что‑то одеваться не только в распределителях по талонам. Это и казалось глумлением над революционными идеалами. После задыхания и дикого голода, в котором была Россия, она немного перевела дух. Но это и вызывает гнев поэта:
Не затем у врагаКровь лилась по дешевке.
Поразительно! Слова «Кровь лилась по дешевке» произносятся поэтом с одобрением. Миллионы убитых, расчлененных, сожженных, расстрелянных и проч. кажутся языческому взгляду нормой. «Россия, кровью умытая», так назвал свою эпопею о гражданской войне Артем Веселый. Тот ужас, который холодил кровь Бунину, здесь оборачивается пиитическим восторгом по поводу пролитой крови. Быть может, не случайно Бахтин именует Хлебникова «глубоко карнавальным человеком»[780], т. е., как я понимаю, человеком, который живет в неразличении верха и низа, жизни и смерти, добра и зла. Об этом и строчки стихотворения:
Не затем у врагаКровь лилась по дешевке,Чтоб несли жемчугаРуки каждой торговки.
Полная смена верха и низа. Разумеется, «жемчуга руки каждой торговки» не носили. Скорее жемчуга эти надо было искать у жен партийной и чекистской элиты. Но бороться приучены были революцией именно с купцами. Но это и строчки о неудаче пугачевского бунта. Требуется уход для нового собирания сил. И пугачевская тема незаметно переливается в разинскую:
Не зубами скрипетьНочью долгою,Буду плыть, буду петьДоном — Волгою!Я пошлю впередВечеровые уструги,Кто со мною — в полет?А со мной — мои други!
То есть попытка найти себе соратников, другов. Не друзей, это слишком интеллигентное слово. Мои други — это нечто вольно распевочное, почти разбойничье. Разина Хлебников любил и посвятил ему не одну строчку, любил, как символ разбоя. Так и Волгу воспринимал. Вот пример: «Недаром и до сих пор Волга каждую ночь надевает разбойничий платок буйной разинской песни»[781]. Бунин с тоской и ужасом писал о тех, кто звали на «Стенькин Утес», об их непонимании становления и срывов человеческой истории и о самом Стеньке Разине: «В мирное время мы забываем, что мир кишит этими выродками, в мирное время они сидят по тюрьмам, по желтым домам. Но вот наступает время, когда “державный народ” восторжествовал. Двери тюрем и желтых домов раскрываются, архивы сыскных отделений жгутся — начинается вакханалия. Русская вакханалия превзошла все до нее бывшие — и весьма изумила и огорчила даже тех, кто много лет звал на Стенькин Утес, — послушать “то, что думал Степан”. Странное изумление! Степан был “прирожденный” — как раз из той злодейской породы людей, с которой <…> предстоит новая долголетняя борьба»[782].
Но Хлебникову именно образ Разина позволяет противопоставить европейскому понятию свободы, ограничивающей свое пространство свободой Другого, без посягательств на чужую экстерриториальность, тем более на жизнь Другого, идею степной, стихийной воли, не считающейся ни с чем, кроме своей Прихоти- Воли. Сошлюсь на современного исследователя: «В поэме “Уструг Разина” свершение человеческого жертвоприношения ВОЛГЕ- ДНЕПРУ <. > сопровождается шаманской речью жертвователя: “К богу — могу эту куклу!..”. <…> В маске шамана — жреца Разин провозглашает текст заклятия, гарантирующего “умное” приятие первобогом — Волгой (“богом Воли”) жертвенной “девы- астраханки”. Исходное “нас на бабу променял” чревато исторжением Разина — “царя” из волевого потока самого “порыва вперед”, клеймлением атамана именем “предателя Воли”. У Хлебникова воинская жертва ВОЛГЕ=ВОЛЕ также восстанавливается харизматичность Разина — “царя”, ОТЦА ВОЛИ ВОЛЬНОЙ»[783].
Любопытна и подпись Хлебникова (как сообщено в примечании) в машинописном варианте стихотворения — «Велимир Первый». Так он обычно себя именовал. То есть новый повелитель мира, мировой владыка вроде Тамерлана и Чингисхана. Большевики были не меньшими чингисханами, как писали о них Иван Бунин, Зинаида Гиппиус и другие русские писатели — эмигранты. Скажем, З. Гиппиус на вопрос, «что происходит с Россией», отвечала (я это уже цитировал, но стоит повторить, контекст обогащает мысль): «А происходит приблизительно то, что было после битвы при Калке: татаре положили на русских доски — и пируют»[784]. Но — повторю — в какой‑то момент новым властителям стало понятно, что если народ хоть чуть — чуть не накормить, то произойдет взрыв, который разнесет и власть и страну. Был введен нэп, который большевики назвали передышкой, а, скажем, Михаил Булгаков возвращением от смерти к жизни.
Но уже произошедшее восстание масс требовало не возврата к прошлой России, а серьезных перемен. «Дворянско — буржуазную» культуру тем или иным способом пытались «опустить». Мне не раз приходилось писать, что авангард есть своего рода побочный продукт восстания масс. В недавней публичной (связанной со 120–летием В. Хлебникова) дискуссии (2005 г.) я с удовольствием услышал по этому поводу спокойные и взвешенные слова Дениса Драгунского, одного из наших крупнейших политологов. В эпоху восстания масс, совпавшую с началом ХХ века, говорил он, «возникает все больше и больше читателей, зрителей, слушателей. А искусство очень разное и довольно сложное. В больших дозах потребления оно становится прямо‑таки невыносимым. На предыдущем этапе (перед так называемым “переломом”) сложности искусства не были общим достоянием. Но когда все то, что было в мастерских художников, в выставочных залах, в литературных элитных кругах, — когда все это вдруг вылилось на читателя — зрителя- слушателя, то в культуре возникло некое напряжение. И культура запросила какой‑то простой альтернативы. Именно простой! И появился авангард. Потому что авангардное искусство на самом деле значительно проще искусства традиционно — академического. Оно даже проще массового искусства. Потому что классическое искусство предъявляет огромные интеллектуальные требования и к художнику, и к потребителю искусства. Массовое искусство — всего лишь адаптация искусства. А авангард доктринально прост»[785]. Авангард — это система упрощения высокой культуры. Лефовец Михаил Левидов в январе 1923 г. писал: «Полтораста лет после Петра — один Пушкин и 90 % безграмотных. Нет, довольно! Противоестественное уродство пора прекратить. Вопиющему уродству не должно быть более места. Банку музейную, где в поту, слезах и крови, как лебедь, горделивая и белоснежная, плавала безмятежно культура, нужно разбить»[786]. И заключал: «Достоевского в музей, а Россию из музея, из банки со спиртом — в живую жизнь. Вот где смысл и значение организованного упрощения культуры, которое осуществляет революция»[787]. Простодушие и откровенность замечательные. Уничтожение культуры воспринимается как заслуга. Но это и есть разбойничий крик авангарда. Пушкин и Достоевский, как ему кажется, уже волевым указом революционной власти должны быть навсегда брошены с парохода, паровоза (который летит вперед до остановки в коммуне), летатлина. Но эта власть, как выяснилось, не приемлет любой самодеятельности, в том числе и самодеятельности авангарда.