Собрание сочинений. Том 1. Разнотык. Рассказы и фельетоны (1914–1924) - Михаил Михайлович Зощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром, едва встали, глаза продрали — является наш барон.
— Не пора ли, — говорит, — братишки? Здравствуйте.
И сам от нетерпения ручки свои трет и волнуется. И торопит.
Попьем чаю, выйдем на работу — барон уж тут. Интересуется ходом работы. И все пустяками. Только мешает.
Поработаем — пожалуйте, граждане, кушать. Присаживайтесь. Не стесняйтесь. Будьте как дома. Стол роскошный. И все скоромное — щи или там лапша. И все с мясом.
Ну, а барон, конечно, тут же трется.
— Кушайте, — говорит, — дорогие приятели. Я, — говорит, — люблю, когда мастеровые мужички кушают. От этого, — говорит, — у меня аппетит является и сон.
Насмотрится на нас, как мы лопаем, и велит себе прибор нести. Начинает кушать с нами. Да только где ж ему с нами? Старичок он нежный, болезненный, ложку хлебнет, непременно обожжется, захаркает и дышит после, что жаба. Смотреть на него неловко.
Покушали. Ладно. Пожалуйте на траву ложиться. А барон тут же. Хлопочет.
— Ложись, — говорит, — робя под вишнями.
Ну, ляжем — нам что!
— Дыши, — говорит, — полным ртом и выдыхай испорченный воздух. Это, — говорит, — полезно по гигиене.
И сам ляжет на спину и дышит ртом. Ах, в рот ему кляп!
Ну, начнем и мы, ради смеха, дышать. Дышим. Полон рот насекомой дряни наберется. Поплюем, после посмеемся и спать.
Проснулись — купаться, граждане. К пруду пожалуйте. Хочешь не хочешь — лезь.
Мы купаемся, а барон тут же полощется на берегу и хохочет от счастья.
И вот прожили мы этаким образом две недели. И развезло нас, что кабанов. Ходим жирные, скучаем и работать не можем. А барон рад и доволен.
Сперва и мы радовались. Дескать, вот какое райское место нашли. Все было смешно и в диковинку. Ну, а после наскучило. И до того наскучило — дышать нечем, до краев дошло. Дни считаем, когда окончим.
А тут еще барон придумал последнюю моду: велит вечером по аллеям ходить мелким шагом. Ходим мы по аллеям, что лошади, а уйти не можем — обижается.
Нам-то еще ничего — ну ходим и ходим, а вот мастерок наш чуть не плачет. Мальчишка небольшой, шестнадцатилетний, ему бы, подлецу, в рюшки играть, а тут, извините за выражение, ходи по аллеям.
И, конечно, дошло до краев. Бывало, мальчишка, как увидит барона, так затрясется весь, зубами заскрипит.
— Я, — говорит, — ему, старому сычу, покажу! Я, — говорит, — ему, черту драповому, напакощу.
И, действительно, стал мастерок барону пакостить. То клумбу с цветками ногами затопчет, то на веранду лягуху выпустит, то перед барскими окнами в кусты сядет. Хоть плачь...
Видим — не может так продолжаться. Поднажали мы поскорей с работой, кончили в три дня и докладываем:
— Окончили. С вас приходится.
А барон чуть не плачет.
— Оставайтесь, — говорит, — голубчики. Мне, — говорит, — еще нужно трубы проложить. А мастерок пущай пакостит — я потерплю.
— Нет, — говорим, — дудки.
— Ну, — говорит, — приезжайте тогда на другое лето. Вот вам задаток.
Взяли мы задаток, покушали, полежали в траве, собрали манатки и тронулись. Поехали. До свиданья! Счастливо оставаться! Не скучайте!
И вот едем мы в поезде и до самой Москвы толкуем про барона, вспоминаем и над Васькой издеваемся. А у самой Москвы Васька нам и говорит:
— Вы, — говорит, — надо мной не смейтесь. Я, — говорит, — все же чертова старика прищемил. Я, — говорит, — ему напакостил.
— Да что ты? — спрашиваем.
— Ей-богу! Я, — говорит, — на самое прощанье в его конюшню влез, да трем лошадям хвосты начисто отстриг.
— Ах, в рот ему кляп!
Ну, потрепали мы Ваську за вихры, а самим смешно. Тем дело и кончилось.
А, может, Васька и соврал, сукин кот. Может, он из гордости сказал. Неизвестно это.
Только на другое лето к барону не поехали.
Черт
Ну, братцы, расскажу я вам историю, да только чур не смеяться надо мной. Историю эту, ей-богу, я не выдумал. Да у меня такой и фантазии никогда не было. А историю эту мне рассказал землячок мой, военный летчик Прокопченко, Семен Афанасьевич.
А история эта насчет бабки Анисьи.
Шла, видите ли, бабка Анисья из монастыря. Из Почаевской лавры. С богомолья. Шла, конечно, пешком. А до дому, до деревни Стружки, было от монастыря верст этак тридцать с гаком. Гаку три версты.
Вот бабка Анисья прошла сгоряча пятнадцать верст, а на шестнадцатой версте свалилась.
А еще бы: накланялась бабка угодникам в монастыре самосильно. Мало того, что святым, а и всем праведникам и чудотворцам и даже каждому мало-мальски заметному священномученику в отдельности. Даже преподобному Марою. Смешно даже. Зато никому никакой обиды.
Ну и, конечно, от поклонов раскачало бабку. И до того ее, милую, раскачало, что на шестнадцатой версте шагу она шагнуть не может, хоть коровой кричи. Ну, прямо-таки расхлябался весь скелет бабкин до невозможности. Закланялась через меру.
Свалилась бабка на шестнадцатой версте в виду деревни Тычкино, полностью раскрыла рот для воздуха и лежит возле самой канавы, скучает.
«Ишь ты, — думает, — клюква. Перехватила, — думает, — я в смысле поклонов. Нельзя же всем святым, в рот им ситный... Себе дороже».
И вот лежит бабка возле канавы. Налево — деревня Тычкино. Направо — овес. Ежели прямо — лес, лес и болото.
И очень обидно стало бабке, что свалилась она подле болота, на чужой стороне, возле деревни Тычкино.
«Ох, — думает бабка, — ежели я тут скончаюсь, то мне, конечно, зачтется. Бог-то все видит. Но только мне тут немыслимо худо скончаться. Это и корова может меня нанюхаться. И баран может ногой пихнуть. Мало ли что. Ох, — думает, — дала бы я полжизни, только б мне очутиться в Стружках! Да что полжизни. Черту бы самому душонку продала. Нехай уж. Только мне тут немыслимо помирать, деревня чужая, лес, болото, пакость болотная... Тьфу!»
Только так бабка подумала, вдруг слышит этакий удивительный шум и стрекот.
Оглянулась бабка — что за пустяки? Глазам бабка не верит. Перед самой то есть канавой, на мужицком овсе стоит этакое большое сооружение. Дом не дом, машина не машина, автомобиль не автомобиль, а на колесах и вроде как едет.
«Мобиль, — подумала бабка и вдруг испугалась. —