Охота на дракона (сборник) - Анатолий Бритиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он распахнул дверь и пропустил меня вперед. В коридоре он попросил прощения за то, что пойдет первым, и в его голосе чувствовалась ирония. Наконец мы остановились перед дверью с надписью “Гете”. Я вспомнил только что виденную рукопись и вдруг ощутил невольно смутный страх — но директор уже открывал дверь. На переплетах поблескивало золотым тиснением ГЕТЕ и номера — от первого до 756-го.
“Уже поставили на полку”, — сказал директор, и мне показалось, что он пришел сюда лишь проверить, выполнено ли его распоряжение. Страх мой креп. Гете, я знал точно, хоть и был весьма плодовит, написал всего тридцать два тома. Директор со злорадной улыбкой наблюдал мое удивление и замешательство.
Я не знал, что сказать. “Кто вас интересует?” — спросил он. Я назвал первое пришедшее в голову имя: “Ян Червень”. Я хорошо знал творчество этого автора, умершего молодым и при жизни выпустившего одну-единственную книгу. И он вспомнился первым. “Червень? — усмехнулся директор. — Хорошо, пойдемте”. Мы пошли дальше, страх мой крепчал. Червень, вспомнил я, умер в сороковых годах. Мы шли мимо дверей, обозначенных знакомыми и неизвестными фамилиями, я прочитал “ДИККЕНС” и остановился. Директор охотно распахнул дверь. Полки полны книгами. Последняя — под номером 617.
Плохо воспринимая окружающее, я пошел дальше. “Червень”, — сказал директор. Полки почти пусты — всего одиннадцать книг.
“Он умер недавно, — сказал директор. — Работает очень медленно”.
Словно хотел оправдаться за то, что томов здесь так мало.
Я снял с полки первый том. “Голубой собор”. Перелистал его, как не раз приходилось прежде. То же издание, что у меня дома. Я снял с полки номер семь. Рукопись. Прочитал несколько фраз, и меня охватили те же чувства, что при чтении “Голубого собора”. Написать такое мог только Червень, но я никогда не читал этого прежде, хотя знаю все написанное им.
Я осторожно поставил рукопись на место, все было как во сне, я вновь сидел напротив директора в его кабинете, и стало казаться, что осмотр библиотеки лишь приснился.
Я обдумывал вопрос, но директор опередил меня:
“Да, они пишут. Продолжают писать и будут писать бесконечно. У нас для них созданы все условия, их не мучит голод, обычные человеческие заботы, непризнание. Они безраздельно отдаются лишь творчеству, ничему более. Когда кто-то закончит очередную книгу, мы ее уносим в библиотеку к остальным. Как видите, перед вами библиотека, которой суждено разрастаться. Все они — у нас. Бальзак продолжает “Человеческую комедию”, Мопассан создает новые вещи, Юдифь Готье написала девять новых “восточных” романов, Ибсен почти закончил свою девяносто пятую пьесу, Альбин Башн пишет новые эссе о классиках мировой литературы. Все они — у нас. И мы рады каждому новому читателю”.
У меня потемнело в глазах, мурашки побежали по телу, страх охватил меня.
Я проклял минуту, когда решился войти в эту библиотеку.
“Теперь об условиях, — сказал директор. — Об условиях, которые надо выполнить…”
Я смятенно ждал, с любопытством, с беспокойством.
“Как вы понимаете, написанные здесь книги нельзя давать читателям домой. Они существуют в одном-единственном экземпляре Первое условие: тот, кто желает их прочитать, обязан оставаться здесь, в библиотеке. Только так можно сохранить наши книги Второе условие, тот, кто хочет читать наши книги, должен в совершенстве изучить все, что написали наши авторы до того, как… — он помолчал и закончил, — все, что есть в других библиотеках Третье условие: читатель никому не должен рассказывать о том, что найдет в нашей библиотеке О самой библиотеке говорить можно, но ни слова о содержании книги. В противном случае читатель никогда больше не найдет к нам дороги”.
Так он сказал.
А я нарушил все условия, написав этот рассказ обо всем мною виденном И потому я никогда больше не смогу отыскать дорогу в ту библиотеку Я обречен на обычные библиотеки, на ограниченные знания Может быть, так произошло оттого, что я не стремился познать все то, что можно прочитать только в той библиотеке.
Одно помню: та библиотека существует.
Лубор Пок
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ РАЗУЧИЛСЯ СМЕЯТЬСЯ
Веселились мы от души. И было от чего. Угодить в космосе в переделку, заделать трещину в корпусе звездолета, без консультации с центром управления провести коррекцию курса, исправить все повреждения, привести корабль домой — достаточно поводов для выпивки? А я еще не все перечислил.
Понятно, сначала нас засунули в карантин, как экзотических зверюшек и пытались уморить неисчислимыми процедурами, врачебными осмотрами, бесконечными анализами; а тем временем телевидение одаривало мир нашими школьными проделками, первыми влюбленностями, фотографиями из семейных альбомов, а потом и документальными снимками трона, на котором восседал некогда наш командир Лейф Эйман до того, как стал знаменитым, — я о ночном горшке.
Но вот в один прекрасный день два субъекта из особой государственной следственной комиссии зачитали нам протокол, где черным по белому утверждалось, что “на сегодняшней стадии развития техники невозможно обеспечить стопроцентную гарантию надежности защитных систем”; что “при данных обстоятельствах аварию следует считать непредвиденным несчастным случаем, за каковой экипаж не несет ответственности… Напротив, действия экипажа в данных экстремальных обстоятельствах заслуживают всяческого поощрения.” Ну и так далее, и тому подобное Итак, мы обрели свободу и стали героями. Словно восставшие из праха солдаты Джорджа Вашингтона. Со всех сторон на нас сыпались восхваления, благодарственные телеграммы, поздравительные адреса, медали, почетные звания, дипломы докторов гонорис кауза. Ну и, наконец, сегодняшний официальный марафон, на который, кроме вице-президента и пяти министров, половины генерального штаба и руководства Центра в полном составе, явились члены всех мыслимых комиссий и подкомиссий конгресса, чин из ООН, многочисленные послы иностранных держав с папским интернунцием во главе, представители всех, какие только имеются, научных и общественных институтов и организаций, ректоры и профессора, епископы множества вероисповеданий, девять кино- и прочих звезд, куча звездочек рангом пониже и их сателлитов, журналисты без числа, масса людей с камерами и магнитофонами, и, наконец, все чиновники, скучавшие в конторах от безделья. Всего — семьсот тридцать девять человек. Наказанье божье, одним словом. Гимны, речи, восхваления, славословия, коктейли, напитки, банкет, обжорство, расстегнутые жилеты, одышка, полная апатия. Разошлись в 18.00 местного времени.
Ну, а мы пошли веселиться. Собрались только свои, узкий круг допущенных в запертый изнутри наш любимый клуб “Приют кадетов”. И уж там-то языки развязались. Никаких вымученных улыбок перед камерами, никаких “да, сэр, нет, сэр”, никаких бравых ответов на слабоумные вопросики государственных мужей. Звенели стаканы, путешествуя от нас к бармену и обратно, все тягостные мысли напрочь вылетели из головы, Ниагарой лились всевозможные горячительные напитки; об отшумевшем торжестве напоминала разве что наша бело-голубая форма. Но пуговицы мы давно расстегнули, галстуки ослабили. При бескорыстной помощи Джонни Уолкера и Марии Бриззард быстро наступило непринужденное веселье.
Чтобы вы меня правильно поняли — Джонни Уолкер это местный бармен. Прозвищем своим старик обязан и красному фраку с белыми гетрами, и своей излюбленной позе, в точности повторяющей позу негра с этикетки одноименного славного напитка. А Мари Бриззард — хрупкое, соблазнительное создание, откликающееся на имя Долли. Первый раз я ее тут увидел семь лет назад, когда мы праздновали переход на последний курс. Дик Чаплин заказал тогда бутылку коньяку “Мари Бриззард” — до того мы с этой маркой не сталкивались, — и, выпив, устремил взгляд в глубину глаз смеющейся Долли, потом проникновенно сказал:
— Мисс, вот так в точности выглядела Мари Бриззард, когда ей было семнадцать.
В последующие недели все мы ей предлагали любовь, кое-кто ч даже руку и сердце — но безуспешно. Теперь, через семь лет, она осталась с голь же прекрасной, столь же манящей и свободной, как встарь. Но теперь это уже была хозяйка всего клубного комплекса. Обслуживала она нас своеручно из чистого расположения: Джонни шепнул нам, что после первых сообщений об аварии она несколько дней не отходила от радио и телевизора. Глядя на нее, мы не замечали томных улыбок трех присутствовавших здесь суперзвезд и множества патентованных красавиц. Мы танцевали, и Мари переходила из объятий в объятия, очередь к ней выстроилась, словно в танцклассе.
Кроме нас и наших гостей, смирнехонько сидевших за сдвинутыми у бара столами, в комнате оказался и один чужак. Он сидел над чашкой кофе, перед ним лежала какая-то раскрытая книжка, но он ее не читал. Глазел себе в окно. Здесь, в тридцати метрах под поверхностью Луны, окно выглядит несколько своеобразно. Это вогнутый огромный телеэкран, на котором красуется рельефное дно кратера, огражденное по бокам щербатыми стенами, а впереди — выгнутой линией горизонта, над которой в черноте Вселенной поблескивают звезды. Этот величественный не изменившийся за миллиарды лет пейзаж оживляется неустанной суетой ракетодрома, не затихающей ни днем, ни ночью. Зрелище это всегда меня привлекало, хоть и наблюдал я его долгие годы. Вот и старик не спускал глаз с экрана. Наше шумное веселье ничуть не отвлекало, казалось, он нас и не слышит. Указав на него Лейфу, Джонни лишь пожал плечами и объяснил, что старика вместе с другими привел сюда директор базы потому, что зал ожидания был битком набит; остальные давно ушли, а старик ждет какого-то звонка из Моря Тишины. Лейф молча принял это к сведению. Но когда все мы пресытились танцами — при пониженной лунной гравитации они требуют особой изощренности и ловкости движений — когда Мари позвала всех к столу, Лейф решительно пересек зал; поклонился незнакомцу и сказал с той чарующей светской непринужденностью, которой все мы завидовали: