Приз - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этого не может быть, граф, — глухо откашлявшись, сказал Гиммлер.
— Полковник Кейндель сослался на ваше распоряжение, — сказал Бернадот, — там около сорока тысяч голодных истощенных людей. В основном женщины и дети. Вы обещали дать нам возможность спасти их, господин Гиммлер.
Гиммлер начал переговоры с Бернадотом еще в феврале 1945-го. Красный Крест и правительства нейтральных стран предложили рейхсфюреру сделку. Они готовы были стать гарантами его личной безопасности в том случае, если он прекратит уничтожение десятков тысяч заключенных концлагерей и даст возможность правительствам Швейцарии и Швеции вывезти этих людей на свои территории. Гиммлер колебался. Он боялся гнева фюрера. Ему трудно было беседовать с графом Бернадотом. Он робел перед аристократами. Но главное, он живо представлял, что будет, когда все кончится и уцелевшие заключенные заговорят.
— Они все равно заговорят, Гейни, — объяснял ему Штраус, — они заговорят, даже если уничтожить всех до одного. Голоса зазвучат оглушительно громко, но совсем не долго их будут слушать. Сначала, конечно, в нас полетят камни, нас станут судить. Одно из самых острых удовольствий — судить и казнить. Однако чем острее удовольствие, тем оно скоротечней. Праведный гнев увянет, в пламени речей обуглятся красивые слова. Всему дадут определения. Мы — злодеи, палачи, они — невинные жертвы. Кого-то из нас повесят, кого-то посадят. Выживут, останутся на свободе только самые сильные и умные из нас. Таков закон природы. Мучеников будут жалеть, бесплатно лечить. По всей Европе поставят памятники их страданиям. Но довольно скоро станет неловко и скучно говорить об этом. Страны-победительницы будут долго, нудно делить трофеи, займутся своими рутинными склоками. Пройдет двадцать, тридцать, пятьдесят лет. Их, мучеников, забудут. Нас, палачей, никогда. Но память о нас приобретет совсем новые черты, привлекательные, таинственные. Божьи детки любят страшные истории. Им без этого скучно.
Гейни не понимал. Он никогда не отличался остротой ума. Был гениально хитер, этого не отнять. Но все-таки хитрость и ум — разные вещи. В последние месяцы бедняга совсем отупел от страха и от наркотиков. Он все не желал верить, что война проиграна. Его интрига с Бернадотом работала вхолостую.
Наконец принесли свечи. Гиммлер сидел, низко опустив голову, сдвинув колени, аккуратно положив на них руки. Так когда-то он сидел, выслушивая строгие наставления своего отца. Бернадот бросил на него холодный брезгливый взгляд, потом посмотрел на часы, шевельнул бровями, чуть склонился к одному из своих спутников и тихо спросил:
— Который час, Рене?
Рене приподнял манжету, поднес циферблат своих наручных часов к пламени свечи и удивленно прошептал в ответ:
— Не знаю, кажется, мои встали. Сейчас не может быть двенадцать.
Доктор Штраус поднялся так резко, что опрокинул тяжелый стул, отступил в темноту. Оттуда послышался глухой удар. Никто не увидел, как генерал стукнулся головой о стену.
— Что с тобой, Отто? — испуганно спросил Гиммлер.
— Оставь меня в покое! — глухо рявкнул Штраус из темноты.
Все подумали, что слова это были обращены к Гиммлеру. Очередной разрыв бомбы заглушил следующую фразу:
— Что тебе надо? Кто ты?
Штраус зажал себе рот и обжег губы раскаленным перстнем.
— Доктору стало нехорошо, — спокойно заметил Бернадот, — думаю, пора заканчивать, господа. Господин Гиммлер, я передам все ваши предложения своему правительству, оно решит, следует ли доводить эту информацию до сведения союзников. Надеюсь, что вы, в свою очередь, поможете решению вопроса о заключенных. Прошу вас сделать это как можно скорей. Речь идет о десятках тысяч жизней, которые для нас чрезвычайно важны.
— Конечно, граф, — энергично кивнул Гиммлер, — я сделаю все, что в моих силах.
Он встал. Все холодно попрощались. Гиммлер остался в подвале. Штраус слегка взбодрился, отправился провожать Бернадота и его спутников.
Пока шли по коридорам опустевшего консульства, доктор все держал руку у рта. Он немного отставал, и вместе с ним отстал от группы еще один человек, среднего роста, лет сорока, с неприметным лицом. Швед по национальности, он числился в охранной службе президента Красного Креста и являлся сотрудником американской разведки.
— Что с вами, доктор? — произнес он и незаметно сунул Штраусу в карман толстый маленький конверт из плотной бумаги.
— Благодарю вас. Со мной все в порядке, — ответил Штраус, — просто несколько бессонных ночей и зубная боль.
Он опять прижал ладонь к губам и мучительно сморщился. Молчаливое присутствие неизвестного существа было еще ужасней, чем открытый диалог с ним. Оно, или, скорее, она молчала. Она знала, что в плотном конверте был американский паспорт и другие документы, которые помогут группенфюреру СС доктору Штраусу исчезнуть и возродиться вновь под именем гражданина США, профессора Джона Медисена. Об этом никто не должен был знать. Даже она, хотя ее нет.
— Я есть, а ты — где? Кто ты, зачем? — прорычал Штраус и постарался скрыть слова в искусственном приступе кашля.
Ответа не последовало, Штраус споткнулся и чуть не упал. Голова сильно закружилась, в ушах зазвучали какие-то смутные голоса, мужские, женские, в глазах на долю секунды вспыхнул бледный белый луч.
Осколок зеркала, валявшийся у коврика в прихожей, отразил свет лампы. Василиса продолжала смотреть на него, не отрываясь, пыталась сосредоточиться на световом пятне, избавиться от чужой постылой реальности.
… Когда Штраус вернулся, Гиммлер сидел за столом и при слабом свете свечей что-то быстро писал.
— Письмо Кристиану Понтеру, министру иностранных дел Швеции, — пояснил он, не поднимая головы, — Понтер должен ускорить процесс передачи моих предложений американцам и англичанам. Нам надо срочно сформировать новое правительство. Вместо НСДАП я создам новую партию. Партию Национального единства.
Он был сильно возбужден. Глаза сверкали. Штраус не слушал его. Он тяжело опустился в кресло. Ему было нехорошо: дурнота, озноб. Он убеждал себя, что все дело в обыкновенной простуде и переутомлении. Он не заметил, что часы опять идут. В ушах невыносимо громко звенело, он вдруг вспомнил, как много лет назад, в Мюнхене, еще студентом, посещал психиатрическую лечебницу. Там был больной, который все кричал, чтобы ему срочно сделали операцию, вырезали чужие чувства из сердца и чужие мысли из мозга.
* * *Девушка в ларьке «Кодак» узнала Приза и попросила автограф. Он машинально расписался на каком-то календаре.
— Ой, спасибо, а то мне никто не поверит, что я вас видела, живого, так близко. Вы знаете, вы совсем другой в жизни. На экране вы кажетесь моложе и как-то крупней. А можно вас спросить? — щебетала девушка, заклеивая конверт со снимками, укладывая пленку в фирменный пакет.
— Да. Что?
Конечно, это было ошибкой, не стоило самому заезжать за снимками. Серый сдал пленку, и он должен был взять готовые фотографии. Но он забыл квитанцию у Приза дома, на журнальном столе, обещал заехать только вечером. А Призу не терпелось.
— Вас, когда снимают, сильно гримируют? А трюки вы правда все сами выполняете? У вас никаких нет дублеров? Вот я читала…
— Извините. Я очень спешу.
Оказавшись в машине, он распечатал конверт. Серый был совсем неплохим фотографом. Приз мог, наконец, разглядеть Василису Грачеву, ее сумасшедшие круглые глаза, маленькое, с кулак, лицо, ссадину на скуле, темные патлы, тонкую жалкую шейку, распухшие обожженные руки и свой перстень на ее пальце. Она была типичным «лютиком», слабеньким, ядовитым. И главное, смазливым. «Лютики» женского пола с привлекательными личиками были ему особенно гадки. Сквозь слой сахара он видел их дерьмовую суть. А что может быть гаже дерьма? Только дерьмо в сахаре.
Он перебирал снимки, и тяжелые жгучие волны поднимались в нем от живота к груди, к горлу, душили его, мешали соображать. Голова пульсировала болью. Чтобы успокоиться, потребовалось значительно больше сил, чем когда он заставлял Серого поднять полотенце. Он отложил две фотографии Василисы, остальные порвал в мелкие клочья. От этого стало чуть легче. Клочья аккуратно ссыпал в конверт. Позже надо будет сжечь. Главное, не забыть, не оставить в бардачке.
В машине, в аптечке, был парацетамол. Он проглотил две таблетки, равнодушно отметив про себя, что с утра ничего не ел и на голодный желудок это вредно. Закурил, пару раз жадно затянулся и набрал номер Михи. Из них четверых Миха был самый молчаливый и четкий. В свое время дядя Жора помог Мише Данилкину, деревенскому мальчику из неблагополучной семьи, попасть в юношескую сборную Москвы по вольной борьбе. Миха никогда не забывал об этом. Он был фанатично предан Шаману с детства. Смотрел ему в рот, пытался подражать во всем. В отличие от Лезвия и Серого, он всегда помнил о дистанции, которая их разделяла с самого рождения. Шаман для него был безусловным лидером. Но у Михи имелся один изъян: тупость. Ему приходилось очень долго все объяснять. Фразу, в которой больше пяти слов, он не понимал. Если длинными фразами с ним говорил чужой, Миха зверел и мог набить морду. Если свой — он терпел дольше, честно пытался понять, но потом все равно зверел и тоже мог набить морду. Всем, кроме, конечно, Шамана. Правда, свои знали эту его особенность и, общаясь с Михой, использовали простые, нераспространенные предложения. Не больше пяти слов. Мат и «блины» не в счет. То, что не несло смысловой нагрузки, Данилкина не раздражало.