Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта - Павел Анненков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что белеется на горе зеленой?
Снег ли то, али лебеди белы?
Был бы снег – он давно б растаял,
Были б лебеди – они б улетели:
То не снег и не лебеди белы,
А шатер Аги Ассан-Аги:
Он лежит в нем, весь изранен.
Посетили его сестра и мать:
Его люба не пришла, застыдилася.
Как ему от боли стало легче,
Приказал он своей верной жене:
«Ты не жди меня в моем белом доме,
В белом доме – ни во всем моем роде»…
Так уже развилась эпическая сторона пушкинского таланта в 1833 году, но понимание особенностей народного творчества еще не исчерпывало всего, что составляет сущность эпической поэмы, как она представляется критическому соображению. Художественное и потому уже искусственное произведение в этом роде, кажется, должно сверх того заключать и исторический взгляд поэта на прошедшее и его религиозное созерцание. Первобытная, чисто народная поэзия может обойтись без заявления этих качеств, потому что она сама есть и наивная история, и младенчески твердое убеждение. Для поэта высшей образованности это уже приобретение, в котором он и себе, и другим отдает отчет, увеличивая тем значение своих произведений и созидая мощно-поэтические образы на глубоком изучении и обсуждении их. Переходим теперь по порядку к «Медному всаднику». «Медный всадник» составлял вторую половину большой поэмы, задуманной Пушкиным ранее 1833 года и им не конченной. От первой ее половины остался отрывок, известный под названием «Родословная моего героя», напечатанный еще при жизни автора в «Современнике» (1836, том III). Сама поэма «Медный всадник» явилась уже после смерти его. Как отрывок, так и поэма родились вместе или, лучше, составляли одно целое до тех пор, пока Пушкин, по своим соображениям, не разбил их надвое. Свидетельство рукописей в этом отношении не оставляет ни малейшего сомнения. «Родословная моего героя» начинается там описанием бурного вечера над Петербургом, которое, впоследствии дополненное и измененное, перешло в поэму. Начало это здесь и приводим:
Над омраченным Петроградом
Осенний ветер тучи гнал;
Дышало небо влажным хладом;
Нева шумела; бился вал
О пристань набережной стройной,
Как челобитчик беспокойный
Об дверь судейской. Дождь в окно
Стучал печально. Уж темно
Все становилось. В это время
Иван Езерский, мой сосед,
Вошел в свой тесный кабинет.
Однако ж род его и племя,
И чин, и службу, и года
Вам знать не худо, господа!
Начнем ab ovo: мой Езерский… [240]
Иван Езерский обратился просто в Евгения при переходе своем в «Медного всадника». Его родословная, так мастерски изложенная в отрывке, едва-едва отсвечивается в поэме легким намеком:
Прозванье нам его не нужно,
Хотя в минувши времена
Оно, быть может, и блистало
И под пером Карамзина
В родных преданьях прозвучало…
Даже самые стихи эти еще представляют отзвук одной строфы «Родословной», выпущенной в печати, которую приводим:
Могучих предков правнук бедный,
Люблю встречать их имена
В двух-трех строках Карамзина.
От этой слабости безвредной,
Как ни старался – видит Бог —
Отвыкнуть я никак не мог.
Расчленив таким образом на два состава поэму свою, Пушкин преимущественно занялся отделкой второго звена, забыв первое или оставив его только при том, что было уже для него сделано. Само собой разумеется, что действующее лицо в поэме – Евгений или Иван Езерский – должно было при этом утерять много в ясности и в тех основных чертах, которые составляют портрет лица. Действительно, Евгений «Медного всадника» окружен полусветом, где пропадают и сглаживаются родовые, характерные линии физиономии. Иначе и быть не могло. Во второй части своей поэмы, или «Медном всаднике», Пушкин уже приступает к описанию катастрофы, которая одна должна занимать, без всякого развлечения, внимание читателя. Всякая остановка на частном лице была бы тут приметна и противухудожественна. По глубокому пониманию эстетических законов, Пушкин даже старался ослабить и те легкие очертания, которыми обрисовал Евгения. Так, он выпустил в «Медном всаднике» все мечтания Езерского накануне рокового дня:
… Что вряд еще через два года
Он чин получит; что река
Все прибывала, что погода
Не унималась, что едва ль
Мостов не снимут, что, конечно,
Параше будет очень жаль…
Тут он разнежился сердечно
И размечтался, как поэт:
«Жениться! что ж? Зачем же нет?
И в самом деле? – Я устрою
Себе смиренный уголок
И в нем Парашу успокою.
Кровать, два стула, щей горшок,
Да сам большой… чего мне боле?
Не будем прихотей мы знать:
По воскресеньям летом в поле
С Парашей буду я гулять!
Местечко выпрошу; Параше
Препоручу хозяйство наше
И воспитание ребят —
И станем жить… и так до гроба
Рука с рукой дойдем мы оба
И внуки нас похоронят».
Так он мечтал…
Совсем другое дело в «Родословной». Там он занимается Езерским чрезвычайно подробно, с любовью, с теплым сочувствием к нему. Из напечатанных уже строф и тех, которые еще не изданы, видно, что потомок старинного и, как говорилось некогда, захудалого рода, приковывал весьма сильно его поэтическое внимание. Прежде чем представим эти остатки поэмы, мы обязаны сделать замечание касательно одного стиха «Родословной», нарушающего весь ее тон. Особенно неприятен он тем, что противоречит тому сочувствию к предмету описания, какое мы везде замечаем у Пушкина:
Но каюсь: новый Ходаковский,
Люблю от бабушки московской
Я толки слушать о родне,
О толстобрюхой старине .
Кому бы ни принадлежала эта поправка, хотя бы самому автору, но она неверна и в отношении к нему, и в отношении к созданию. Рукопись поэта в этом месте ясно и без помарки говорит:
…толки о родне,
Об отдаленной старине .
Вот затем неизданные строфы «Родословной» еще в первоначальной форме, какую приводили мы не раз и прежде:
Какой вы строгий литератор!
Вы говорите, критик мой,
Что уж коллежский регистратор
Никак не должен быть герой,
Что выбор мой всегда ничтожен,
Что в нем я страх неосторожен,
Что должен брать себе поэт
Всегда возвышенный предмет,
Что в списках целого Парнаса
Героя нет такого класса… Вы правы!..
Но божиться рад – И я совсем не виноват.
Скажите: экой вздор! иль bravo!
Иль не скажите ничего —
Я в том стою: имел я право
Избрать соседа моего
В герои повести смиренной,
Хоть малый он обыкновенный,
Не второклассный Дон-Жуан,
Не демон, даже не цыган,
А просто гражданин столичный,
Каких встречаем всюду тьму,
Ни по лицу, ни по уму,
От нашей братьи не отличный.
В бумагах есть еще одна недоконченная строфа с исторической картиной, столь же яркой, как и другие этого рода, заключающиеся в «Родословной».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});