Полка. История русской поэзии - Коллектив авторов -- Филология
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он цикадам (сам таков!)
Уподобил стариков.
Такова была последняя страница истории русского символизма.
К символистскому поколению (но не к символизму как таковому) относится один из крупнейших поэтов Серебряного века — Михаил Кузмин, чей дар переживает в конце 1920-х годов последний и, возможно, высший расцвет.
Рукопись одного из «Римских сонетов» Вячеслава Иванова{219}
Михаил Кузмин. Форель разбивает лёд. «Издательство писателей в Ленинграде», 1929 год{220}
Движение от «прекрасной ясности» к усложнению поэтического языка, остранению, гротеску, начатое ещё в книге «Параболы» (1923), приводит Кузмина к его знаменитой ныне, но практически не оценённой современниками последней книге — «Форель разбивает лёд» (1929), чудом увидевшей свет в Ленинграде. Книга, включающая стихи 1925–1928 годов, состоит из трёх поэм (собственно «Форель разбивает лёд», «Для Августа» и «Лазарь») и трёх циклов стихотворений. Сюжеты поэм отражают увлечение Кузмина романами Майринка и немецким экспрессионистским кинематографом — как и более ранняя книга «Новый Гуль» (1924). В каждой из них речь идёт о гротескном, кривозеркальном искажении мира, о гибели и магическом возрождении. Поэмы состоят из отдельных текстовых кусков, написанных разными размерами и связанных между собой «пунктирно» (сюжет выстраивается предположительно, часть событий остаётся «за кадром»). Елена Шварц[109] впоследствии говорила в связи с последней книгой Кузмина о новом жанре «маленькой поэмы». Многие образы корреспондируют с творчеством тесно общавшихся в этот период с Кузминым молодых поэтов из группы ОБЭРИУ, а ритм одного из фрагментов («ударов») поэмы «Форель разбивает лёд» повлиял на «Поэму без героя» не любившей Кузмина Ахматовой:
Кони бьются, храпят в испуге,
Синей лентой обвиты дуги,
Волки, снег, бубенцы, пальба!
Что до страшной, как ночь, расплаты?
Разве дрогнут твои Карпаты?
В старом роге застынет мёд?
В лирике из «Форели» (включая такие шедевры, как «По весёлому морю летит пароход…») силён мотив слияния и взаимозаменяемости мира подлинного с миром «игрушечным» — реальностью фантазии и искусства:
Зачем искать зверей опасных,
Ревущих из багровой мглы,
Когда на вывесках прекрасных
Они так кротки и милы?
Константин Сомов. Портрет Михаила Кузмина. 1909 год{221}
Таким образом, Кузмин смог внести в свою прежнюю поэтику новую тональность; оставаясь самим собою, он в то же время оказывается и в новую эпоху живым, острым и эстетически актуальным — хотя это была не та актуальность, которую в состоянии было оценить большинство его современников.
Ещё драматичнее и противоречивее складывались отношения с современностью у Николая Клюева, до 1930-го, как и Кузмин, жившего в Ленинграде, затем переехавшего в Москву.
В 1927–1928 годах Клюев создаёт поэму «Погорельщина», в которой описывается северная старообрядческая деревня Сиговый Лоб, населённая иконописцами («изографами»), резчиками, гончарами, писцами и книжными миниатюристами. Этот изысканно-архаический рай, мир наследников ушедшей в прошлое культуры, распадается и деградирует в результате пришедших бедствий (война, голод). Мотив распада, осквернения некогда блаженного мира присутствует во многих стихах Клюева этого времени («Деревня», 1926; цикл «Плач о Сергее Есенине», того же года). Он приходит на смену упоению на собственный лад перетолкованной революционной утопией в стихах первых послеоктябрьских лет. Пророческая интонация никуда не девается, но пророчество становится мрачным. Из «двуликого сирина» поэт превращается в «гамаюна».
Это последняя Лада,
Купава из русского сада,
Замирающих строк бубенцы!
Это последняя липа
С песенным сладким дуплом,
Знаю, что слышатся хрипы,
Дрожь и тяжёлые всхлипы
Под милым когда-то пером!
Пластика Клюева по-прежнему очень физиологична, текст ещё более наполнен одухотворяющейся вещностью. Использование северных диалектизмов так интенсивно, что текст сопровождается авторским глоссарием.
После «Погорельщины» Клюев работает над большой поэмой «Песнь о Великой Матери» (1929–1934), продолжающей ту же линию, но с более явным автобиографическим оттенком. Однако ещё значительнее примыкающие к этой поэме лирические стихи 1932–1933 годов, частично вошедшие в цикл «О чём шумят седые кедры». Любовный сюжет (стихи посвящены молодому художнику Анатолию Яр-Кравченко) накладывается на спор с эпохой, на размышления о человеческом возрасте, о поэзии, о гибели крестьянской России — и всё это внутри единого потока лирической речи, если не такого гибкого, как в «Погорельщине», то, возможно, даже более мощного. Одно из центральных стихотворений цикла, «Клеветникам искусства» (явная отсылка к пушкинскому «Клеветники России»), обращено к представителям официоза — на тот момент это был РАПП (Революционная ассоциация пролетарских писателей):
Ни волчья пасть, ни дыба, ни копылья
Не знали пытки вероломней, —
Пегасу русскому в каменоломне
Нетопыри вплетались в гриву
И пили кровь, как суховеи ниву,
Чтоб не цвела она золототканно
Утехой брачною республике желанной!
В качестве примера подлинной русской поэзии фигурируют Анна Ахматова («жасминный куст, истоптанный асфальтом серым») и юный Павел Васильев («полуказак-полукентавр»).
Из стихов Клюева периода сибирской ссылки (1934–1937) сохранилась «покаянная» (но всё же несущая отсвет клюевского дара) поэма «Кремль» и трогательное прощальное стихотворение, написанное накануне второго ареста и расстрела.
Имя Ахматовой в «Клеветниках искусства» неслучайно. Клюев ещё в ранний период был некоторое время близок к акмеистам. В 1930-е годы у него (как и у некоторых других поэтов новокрестьянской школы, особенно Клычкова) возник творческий диалог с Осипом Мандельштамом.
Мандельштам возвращается к поэзии в 1930-м после пятилетнего перерыва. Первым из шедевров нового периода стал цикл «Армения» (октябрь — ноябрь 1930). За ним в течение нескольких месяцев созданы такие прославленные стихотворения, как «Ленинград» («Я вернулся в мой город, знакомый до слёз…»), «С миром державным я был лишь ребячески связан…», «Я скажу тебе с последней / Прямотой…», «За гремучую доблесть грядущих веков…», «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…» и множество других. «Новый» Мандельштам и похож, и непохож на себя прежнего. Ассоциативная, семантическая (согласно определению, данному в знаменитой коллективной статье 1974 года[110]) поэтика сохраняется. Но почти исчезает иератическая[111] торжественность, ориентация на «высокую» поэтическую речь и соответствующие интонационные, ритмические, лексические решения. Интонация становится предельно раскованной, резкой; «высокое» смешивается с «вульгарным»:
Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне — солёной пеной
По губам.
По губам