Рассказы о прежней жизни - Николай Самохин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так зачем же палить? Раз хороший, — чуть ли не закричал.
Собеседник не сразу ответил. Скрутил еще одну цигарку. С треском затянулся.
— Надо палить, — сказал твердо. — Барин!.. Вот потому и надо. Беспременно.
— Не вижу логики, — пробормотал Пуськин. И, опасаясь, что собеседник не поймет его, пояснил: — Резона не вижу.
— Есть резон! — убежденно ответил мужик. — Избалуется народ. Уже, считай, избаловался. Раньше он, бывало, идет навстречу — дак за полверсты шапку ломает: мое почтение, Игнат Прокопович!.. А теперь? Теперь он идет — не дышит, и бздит — не слышит. Нарочно морду воротит. Как же — ровня! Теперь у него свой дом под железом, хлеба — полные закрома, баба гладкая, ребятишки в школу бегают бесплатно… Она ведь, барыня, сама их учит. Забесплатно. Всех.
Пуськин смутно начал догадываться, что разговаривает он с типичным деревенским кулаком, и что политграмота его здесь не проходит, вовсе не воспринимается — биологически.
Тут, откуда-то из темного переулка, налетел на них странный человек — весь какой-то вертящийся: руки у него возбужденно вертелись, ноги пританцовывали, шапка, казалось, сама по голове елозила.
— Игнат?! — вскричал человек тонко. — От это раз! От это семечки! — он хотел всплеснуть руками, но промахнулся. — Мы сидим все, лампы прикрутили, извыглядывались — вот-вот, думаем, займется!.. А он тут цигарки покуривает!.. Это что жа? Это как тебя понимать?!
Игнат чего-то вдруг обозлился. Может, на заполошного этого мужика, на то, что степенную беседу тот испортил.
— Извыглядывались! — передразнил. — Ишь, ерои! Выглядывают они сидят… Вот шли бы сами и палили!
— Дак ведь!.. — растерялся мужик. — Тебе вить обчество приговорило. Значит, сполняй.
— Приговорило! — снова передразнил его Игнат. — Приговорщики! — И решил, видать, подразнить мужика: — А вот сидит человек. Ненашенский. Сторонний. И не глупой, видать, не тебе, свистодую, чета… Вот у него тоже приговор имеется: не надо барина жечь-то. Вовсе. Это как тебе покажется?
— Где человек?! — встрепенулся вихлястый. — Какой такой человек? — И близко наклонился к лицу Иннокентия Васильевича. — Да это жа!.. Это жа шпиён барский!.. Ах ты, оборотень! — и сгреб Пуськина за грудки.
Пуськин рванулся, кувыркнувшись через бревнышки. Посыпались пуговицы с косоворотки.
— Стой! — закричал мужик. — Врешь — не уйдешь!.. Игнат, забегай ему слева!
Игнат, гремя ведром, забегал слева.
Вихлястый, хрипло свистя горлом, топал за спиной.
Да куда там! Они кого догонять-то вздумали? Бывшего чемпиона межвузовской олимпиады по бегу на двести метров с барьерами. Мастера спорта. Кандидата в Олимпийскую сборную.
Иннокентий Васильевич лупил так, что, извиняемся, лапти в задницу влипали.
Бежал он в сторону леса. Вернее, подлеска, что обнаружилось при первом соприкосновении. Чтобы уберечься от лунного света, Пуськин низко пригнулся и пошел закладывать заячьи петли.
Мужики потеряли его сразу на опушке.
И сами, видать, порастерялись.
Они долго еще аукались, перемежая ауканья матерками, потом — слышно было — сошлись и, переругиваясь па ходу, поворотили назад, к деревне.
Переругивания их разноголосые доносились все глуше и глуше.
Снова раннее утро
Проснулся Иннокентий Васильевич, когда солнышко припекло ему затылок.
Как? Когда он упал? Где его сон сморил? Пуськин не помнил: отшибло. То ли, может, головой ударился, то ли нервное потрясение его свалило.
Он перевернулся на спину. И обнаружил, что лежит среди вырубок. Массивные сосновые пни окружали его. «Спиридонова, видать, работа, — подумал Иннокентий Васильевич, вспомнив вчерашний рассказ бабки о своем «сродственнике», перекупившем у барина Овчинниковскую рощу. — Чисто, однако, бреет, живоглот — подряд, не выборочно».
Вырубки были, впрочем, не свежие. Вокруг иных пеньков поднялись уже молоденькие, полуметровые сосенки. Азартно перла вверх разная прочная растительная сволочь. Пуськин стихи вспомнил одного своего знакомого поэта: «…Стебли проворные, сорные солнцу рванулись навстречь». Он плохо разбирался в породах деревьев и сортов трав. Стыдился этого: как приверженцу деревенской тематики, ему бы полагалось поименно знать каждую былинку — да вот не мог запомнить, не умел.
Пели проснувшиеся птицы, щебетали, чирикали.
Пуськин и птиц не различал по голосам.
Но все равно было хорошо лежать вот так, наслаждаться их щебетом.
Пуськин аж глаза от наслаждения зажмурил.
За соседним кустом вдруг приглушенно заговорили.
Иннокентий Васильевич напрягся — подумав: не вчерашние ли это его преследователи? Но потом вслушался: нет, не они — другими были голоса. Содержание разговора его, однако, не утешило:
— Филь, а Филь! — скрипуче зудел первый голос, похоже старческий. — Ты глянь, лапоточки на ем какие барские. Прям загляденье. Празднишные, а?.. Давай сымем.
— На что они мне? — лениво ответил молодой бас. Не бас даже, а какой-то нутряной земной гул. — На нос рази?
— От ты какой, Филя! — сварливо обиделся первый голос. — Всё о себе, да о себе!.. Тебе не нужны, а мине в самый раз.
— Ну, вот и сымай, — зевнул невидимый Филя.
— Сымай! Рази ж я один с ним совладаю. Гляди — какой боров гладкий.
— Тады ходи босиком. Ты жа у нас привышный. У тебя вон на подошвах-то наросло — ровно у коня на копытах, — Филя, похоже, не лишен был юмора. — По стерне идешь — дак стерня ломается.
Собеседник обиженно плюнул и умолк. Но — ненадолго. Нетерпение его, видать, распирало.
— Филь, а Филь! — снова начал он. — Ты глянь, какая рубашка на ем нарядна!..
— На што она мне? — стандартно отвечал Филя.
— Вот послал бог сотоварища! — озлился собеседник. — На што, на што! Тебе бы только девкам подолы на голове завязывать — тут ты мастер… В кабак отнесем — вот на што!
— Ну, ежели в кабак, — Филя тяжело ворохнулся за кустом. — Ежели в кабак — тады…
«Грабить будут», — пронеслось в мозгу у Пуськина.
Он вскочил было — но что-то обезьяноподобное стремительно бросилось ему под ноги. Пуськин упал. И тут же двухпудовый Филин кулак опустился ему на голову.
Лапти и рубашку грабители стащили с него, надо полагать, с бесчувственного. Потому что, когда Пуськин очнулся, на нем были одни лишь портки. Лежал он опять лицом кверху: наверное, грабители вертели его, переворачивали — для своих удобств.
Мужики сидели чуть поодаль, в ногах у Пуськина, развернув его узелок, неторопливо закусывали.
Иннокентий Васильевич, не смея ворохнуться, рассматривал их сквозь прищуренные ресницы.
Лицом к нему, по-татарски сложив ноги, сидел человек неопределенного возраста, с внешностью классического злодея. «Клейменный!» — по книжному обозвал его Пуськин. Хотя клейма, как такового, у человека на лице не было. Но была жидкая, в несколько волосенок, бороденка скопца, безобразный горб, пригибавший его к земле, в которую и вперял он единственный варначий глаз. Второй глаз то ли вытек, то ли закрыт был бельмом. Тшедушен был человек до неправдоподобности, но в самой его тщедушности ощущалась какая-то страшная, бесчеловечная сила.
"Штырь! — догадался Иннокентий Васильевич. — Донька Кривой… Душегуб!"
Совсем юный, слоноподобный Филя сидел к нему боком. Был он настолько огромен, всё у него было таким крупным, что, когда, например, он принимал от Штыря пуськинскую фляжку для очередного глотка, она полностью скрывалась в его руке.
— Господская колбаса, — чавкая, определил Филя. — В жизни такой не едал.
Штырь, между тем, приблизив единственный глаз к бутылке, силился прочесть надпись на этикетке.
— Н-да, — сказал он — И водка казенная. Убей бог, казенная. Вон и буковки на ней ненашенские. — Он вскинул пронзительный взгляд на товарища. — Кого же мы с тобой ухайдакали, Филя, а?.. Видать, важную птицу… Ну-ка, послухай, живой он — нет?
Филя перекатился поближе к Пуськину и, обдав его тяжелым чесночным духом, припал щекой к груди. Иннокентий Васильевич запер дыхание. Но сердце-то, сердце остановить он не мог!
— Двохшет ишо, — сообщил Филя.
— Те-те-те! — сказал Штырь, и глаз его заходил кругом. — Плохи наши дела, милок! Ить он донесёть на нас, как оклемается-то. Донесёть — нет?
— Донесёть, должно, — равнодушно согласился Филя. — И потянулся за фляжкой.
— Погодь! — отдернул руку Штырь. — Успеешь!.. Ты, гляжу, ровно как жеребец выхолощенный. Токмо по девкам и мастак… Донесё-ё-ёть! — передразнил он Филю. — А донесёть — значит, каторга нам!.. Ты бывал там, на каторге-то? То-то!.. А я бывал. Там, брат, медом не намазано. И кабаков нетути. — Он замолчал. И молчал долго. И лицо его становилось жутко нехорошим. — Вот что, Филя, — молвил он, наконец, — резать нам его надо, сироту. Больше делать нечего.